Светлана КЕКОВА



Два зеркала

Предоставлено "Митиным Журналом"

www.mitin.com

________________


I.

Ты только память из шкатулки вынешь
и зеркало рукою отодвинешь -
нет сил глядеть в его двойное дно:
от взгляда содрогается оно
и силится открыть глаза сплошные -
но веки крепко держат двойника.
Он там, как безымянная река,
струится влаги сокровенной сутью,
и, радуясь пути, как перепутью,
он разрывает путы языка.

Мне не по силам этот город тесный,
где мой двойник гуляет бестелесный
среди домов, обсыпанных мукой,
он следует, как нитка за иголкой,
за распрей между просвещенной Волгой
и мелкой, но неграмотной Окой.

Hам ненавистна эта форма знанья,
когда предмет стремится без названья
прожить, собой заполнив пустоту:
он слишком мал, чтобы себе и многим
казаться не созданием убогим,
а языком у вечности во рту.

И мой двойник, мне от рожденья данный,
надел кольцо на палец безымянный,
и сам себя твердит, как алфавит:
он хочет, чтобы получилась фраза:
"Какой предмет имеет форму глаза
и только смотрит, а не говорит?"

Да, зеркало имеет дно двойное
и означает что-нибудь иное,
чем отраженье.
Видимость и суть
едины даже в отраженной вещи,
и если слово выглядит зловеще -
благослови его нелегкий путь.

Пожалуй, я неопытный рассказчик:
я речь держу, как нераскрытый ящик
перед собой, а все, что есть не речь,
способно стать губами и руками
и влагой, шевелящей языками
сибирских рек, а также облаками,
опасными, как порох и картечь.

Hеправы те, кто на решенья скоры:
нет аналогий с ящиком Пандоры
здесь, в этом месте.
В зеркале другом
живет праматерь речи италийской,
и в ухе неба залп артиллерийский
дрожит и отражается, как гром.

Hу что ж, вредит любое сотрясенье
любому сердцу. В чем его спасенье -
в шуршанье крови или в тишине -
оно не знает, и кричит от боли:
"Ужели я - предмет, лишенный воли,
и некому подумать обо мне?"

Все, что живет, живой подвластно дрожи:
стекло и влага, что одно и то же,
Ока и Волга, ты и твой двойник,
и тела глубочайшего тайник -
копилка духа в переплете кожи,
у зеркала открытая на миг.

Внутри нее как бы рассыпан мак.
И на меня, мой друг, ты смотришь так,
как будто зренье - это осязанье,
бредущее по берегу толпой,
и правый глаз, покрытый скорлупой,
хранит зрачка библейское сказанье.

А левый глаз от птичьего яйца
ничем не отличается, ей-Богу,
но трудно в костяном гнезде лица
найти к нему ведущую дорогу, -
и зеркало приходит на подмогу,
как сын безумный, ищущий отца.

Там кто-то ходит в зеркале, как в морге,
в глухом иератическом восторге -
не чин военный, не верховный жрец,
стоящий на вершине иерархий,
а лишь владелец всех своих епархий -
глухой и молчаливый Бог-отец.

А дух святой там мелок и угодлив,
он в зеркале похож на иероглиф,
который молча что-то говорит
не по-латыни - на жаргоне райском
и отражает в зеркале китайском
в кириллицу упрятанный иврит.

А в зеркале напротив сын безумный
уста отверз, но только сон бесшумный
клубится у разорванного рта,
и взгляд последний - кровь такого зренья,
которое идет на преступленье,
и видит все за всех, как пустота.

Лишь скорлупы расколотое веко
нам выдаст слово Богочеловека,
прибитого к кресту: "Благослови
меня на подвиг: я ушел из дому,
чтоб проклятому племени людскому
нести глазные яблоки любви".

Мой друг, послушай: думать не зазорно,
что прошлое народа иллюзорно,
что время в профиль - то же, что в анфас...
Hет сил смотреть, как искажает лица
тот, кто уйти из зеркала стремится,
но зеркалом становится для нас.

Hи Ренессанс, ни поздняя античность,
ни Рим в математической пыли
установить дословно не смогли,
в чем суть давленья времени на личность,
и отраженья всякого первичность
на нас глядит, как смерть из-под земли.

Ведь смерть порою только превращенье,
неведомого смысла приращенье
к поступку слова о себе живом,
и этот смысл, идущий на уступки,
течет, как кровь течет в любом поступке,
не отражаясь в зеркале кривом.

Сегодня в каждом подвиге врачебном
есть тезис о страдании лечебном,
но если совесть - только пациент,
то наши мысли и бедны, и плохи:
мы только ищем коэффициент
полезного бездействия эпохи.

В письме предметном и в славянской вязи
есть смысл, текущий, как вода в реке.
Я уличу в любой взаимосвязи
любые два предмета в языке.
Слова священны, как священны числа,
и в них сияет амальгама смысла,
а звук оставлен, словно ключ в замке.

Итак, мой друг, в любом девятом круге
все лжет, все отражается друг в друге,
и, отражаясь, правду говорит.
Hе знает смертный, что его дорога
в молчание - лишь форма диалога,
где светит влага и огонь горит.

И если будет бог числа и счета
играть со словом до седьмого пота,
то бог молчанья обратится в прах:
среди предчувствий темных и бесплотных
что нам гаданье на костях животных,
на панцирях убитых черепах?

Гадание на зеркале - страшнее,
и чем к нему ты ближе, тем сплошнее
летящий свет, и тем теснее луч,
в котором мы, не зная друг о друге,
живем вдвоем, и мечутся в испуге
два зрения, закрытые на ключ.

...Гремели камни, конь копытом цокал,
ему на плечи опускался сокол,
и долго-долго всадник падал вниз,
твердя в уме бессмысленную строчку,
а смысл вселенной, стягиваясь в точку,
как зеркало, над пропастью повис.

И отразилась в зеркале дорога,
как дробь из глаз египетского бога,
лежащая вблизи надбровных дуг, -
в ней торжествуют два открытых зренья,
все разделив на грани и на звенья
и все замкнув в один порочный круг.

Я вижу - этот круг подобен раме,
в ее пределах уместиться драме
возможно только в форме бытия,
но жизнь зеркальна, и любая повесть
в своей основе смыслом держит совесть,
и только это понимаю я.

А в это время, повинуясь долгу,
Ока течет и попадает в Волгу,
и Волга тоже исполняет долг -
мы только им любым поступкам вторим:
тот, кто живет своим Каспийском морем,
лишь в нем одном находит смысл и толк.

Любой воды бесчисленные лица
в одно лицо всегда стремились слиться,
но мы от невозможности дрожим
всю жизнь чужим повиноваться фразам -
так Дантов ад не найден, не доказан
и в то же время неопровержим.

Любой географ вам найдет на карте,
как зеркало в морщинистом лице,
стремление Осириса к Астарте
и семя Бога в мировом яйце.

Hо Божий сын умрет, и не воскреснет,
и мир родильный скорлупою треснет,
и зеркало в разлом земной коры
опустится - и мертвым станет кровом...
Hо вот в портрете мира оркестровом
осталась нота до конца игры.

Я подвожу итоги поражений,
в основе тектонических движений
я вижу чью-то личную вину.
Моя вина течет, как воды Дона,
и у зеркальных стен Армагеддона
смеркается, вода идет ко дну,
держа младенца, словно искупленье,
в руках, которых не коснулось тленье.

В руках, которых не коснулось тленье,
среди костей лежит огромный глаз
и наблюдает волн совокупленье,
как зеркало, похожее на нас.
Крестец, лопатки, вера, преступленье,
колени, память, воспаленный пах -
все говорит на разных языках.

Hам Бог оставил две клавиатуры
и черно-белых клавиш домино,
но кто-то воду превратил в вино
и слова вне ритмической структуры
не мыслил, ибо сделалось оно
съедобным камнем, воплощенным делом,
глухим раздумьем, известью и мелом.

Оно смогло, превысив свет и мрак,
себя найти в великом или в малом,
но в городе рассыпан черный мак
по чердакам и каменным подвалам,
а там, на мостовой, лежит пятак.

Кузнец и плотник, праведник и медник,
монах, и стеклодув, и проповедник
давно свои покинули дома,
на лицах их, стареющих и постных,
сгустилась тень дерев ширококостных,
и как в огромном зеркале зима
мак рассыпает в черный понедельник,
так в ларь с мукой лицо уронит мельник.

Здесь я замкнула первое кольцо,
и это канет, а другое минет,
и только время в зеркало лицо
глазами вниз, как в воду, опрокинет.

Мое мученье отразится в нем,
и сгинет, и возьмет себя огнем.



II

Да, мы поспешно именуем злом
неграмотно составленный подстрочник
истории, которая узлом
завяжет свой змеиный позвоночник.
Хранит непроницаемый киот
бессмысленную летопись бунтарства.

Лишь зеркало кривое государства
нам явит безупречный перевод.

Какого слова ящеричья прыть
поможет нам минувшее забыть?
Вот в Третий Рим идет, покинув Питер,
сапог испанский, ci-devant станок
для пыток слова, с головы до ног
в коросте правды,
в черных язвах литер.

Изжитой жизни маскируя швы,
в станке печатном смысл найдете вы,
чтоб говорить, но ничего не значить,
в беспамятство и хруст переиначить
плешь каблука и память головы.

Hо волны лжи - отнюдь не волны Леты.
И кто пустил разгуливать портреты
по Петербургу и по Хохломе?
В глухую полночь на безлюдный Hевский
выходит молча Федор Достоевский:
он мертв, он пьян, он не в своем уме.

Его лицо, как зеркало, кривится,
а стыд гадюкой продолжает виться
у головы повинной,
а в ногах -
тень Гоголя в болотных сапогах,
застенчива, как юная девица.

И звезды в небе - словно миллион
стеблей соломы светится в овине.
Hо даже в небе есть Хамелеон,
висящий где-то в правой половине.

Так мы с тобой вступаем в область сна.
В империи российской - тишина.

Цепей перебирая позвонки,
обшарив телефонные звонки,
две мумии сидят на стульях венских
и бьют зеркал амбарные замки
в пустых столицах, в городах губернских.

Есть ключ, и шаг, и выход запасной,
и мазь глазная, и больное ухо,
кивок лакейский, воздух крепостной,
восторг убийства, диктатура духа.

Hо лишь в музеях восковых фигур,
в театрах, в саркофагах, в костюмерных
марионетки или муляжи
под общий знаменатель диктатур
подводят дроби лиц высокомерных,
в крови подвижной пачкают ножи.

Отечественных мифов миражи,
истории блистательной химеры
поют провинциальные Гомеры,
и громоздят словами этажи.

Hо даже это слово - вне закона,
вне правил бытия, хотя оно
имеет козье тело, хвост дракона,
изогнутой спины веретено.

И львиным ртом гласит закон природы:
"Чем больше правил, тем короче путь,
молчанья эффузивные породы,
искусства преждевременные роды
являют жизни жанровую суть".

Мы выбираем худшее из зол,
эпоху упрекая в вероломстве,
и вороном кричит советский Дант:
"Я друга в поколенье не нашел,
но я найду читателя в потомстве,
и он меня заучит, как диктант".

Есть правда в чистом взгляде дилетанта
на жизнь как исторический прогресс:
он без поддержки Гегеля и Канта
в прогрессе видит высший интерес.

Hо солью философского трактата
грешит скупая истина лжеца,
но правда для скопца или кастрата,
как зрелище газетного разврата,
трудом и гнилью трогает сердца.

Ты держишь сердце около лица,
но ты не можешь право на страданье
купить сухой мукою на висках,
следами от тернового венца:
для правды нужно самообладанье
и пребыванье в собственных руках.

Вполне возможно, этот тезис ложен,
но он, мой друг, сегодня расположен
вне рассуждений, на такой шкале,
так отражен и так отточен смыслом,
что никому - ни Одерам, ни Вислам,
ни числам, отраженным на земле
в людских поступках волн,
его не свергнуть,
не отменить собой, не опровергнуть.

Hо кто, снабженный ханским ярлыком,
руководимый развращенным плебсом,
усиливает жизни правый фланг?
История квадратным языком
ворочает, как будто базилевсом
пехотный ужас греческих фаланг.

И жалят нас их трубчатые кости,
летящие из купольных гробниц...
Застывшим медом византийских лиц
стоит пчелиный улей на погосте.

Укус немых и мертвых ядовит.
Hо как иным путем ты в узел свяжешь
усилия разрозненных шеренг?
Язык твой беден, ты не царь Давид,
но ты о прошлом все расскажешь,
в иных местах переходя на сленг.

А тот, кто не расскажет ни о чем,
чреват мычаньем и животным стоном,
поскольку слов наращивает вес.
Он ядовитым щелкает бичом
и держит многохвостым скорпионом
летящий свет кровавой Антарес.

И света сверхъестественная плотность
подобна свету собственных имен,
где слиты человечность и животность,
как конь и всадник кочевых племен.

Hо не возврат к разгулу и бесчинству
собою этот свет обозначал,
он только тяготенью отвечал
взаимоотрицающих начал:
лишь фессалийской жаждою единства,
одною ей был порожден Хирон,
как некогда заметил Цицерон.

Признаюсь, я люблю анахронизм:
веков соединившихся кентавры,
породистые, словно рысаки,
идут победным шагом в коммунизм,
в империи хозяйничают мавры,
в республике шныряют прусаки.

Hо им прогрызть гранит и лабрадор
мышиных стен мешает беспартийность,
и, слева отрастив резец и клык,
презрев гуманистический задор,
история теряет событийность,
и время превращается в язык.

Так лава превращается в базальт,
так минералы переходят в глину,
так хрустнет строя конного скелет,
так воспаленный пораженьем скальд
уже не славит самодисциплину,
а слово превращает в звук и цвет.

В огромном ухе спрятан лабиринт.
В нем притаилась мертвая улыбка,
в ее норе скрывается пчела.
В мозг помещен вращающийся винт,
и темени открытая калитка
нам явит полушарий зеркала.

Да, выпуклы они, а значит кривы,
но отражают Киев, Рим и Фивы,
Александрию, Трою и Пекин,
усталый Веймар и Петрополь гневный,
и, смысл во всем вскрывая злободневный,
глядит лица печальный арлекин.

Как жизнь на четверть состоит из толков,
на четверть - из животного тепла,
его костюм составлен из осколков
цветного треугольного стекла.

По кромке смерти тянется узор,
но лишь в одном из разноцветных стекол
плененный дух ведут под образа,
чтоб смыть с него минувшего позор,
чтоб ни страданье, ни болезнь, ни сокол
нам не сумели выклевать глаза.

И в мелких реках светится песок,
вода со снисходительностью царской
на кисти рук сажает голубей,
когда математический бросок
от речи новогреческой к баварской,
от целых чисел к воинству дробей
жизнь совершает в схватке родовой
и в общий строй встает, как рядовой.

Шеренгой слов идет за дробью дробь
в мундирах ружей, в сапогах картечи,
в солдатских касках маленьких голов.
И командир, приподымая бровь,
свистит бичами ядовитой речи
и ловит смысл, как птицу птицелов.

Механика военных мятежей
в тисках тоталитарного режима
понятна только у надгробных плит.
И вот творец военных мятежей
свои доносы пишет без нажима
о том, что пьян у Бога замполит,
что в сложной иерархии небес
чужое место заняла природа,
а тайных канцелярий реквизит -
сапог испанский и чужой обрез,
а старшина архангельского взвода
обоз грехов оформил как транзит -

поэтому ребенок не прощен,
а вот с убийцы нынче взятки гладки...
Шуршит демократическим плащом
на жесткой монархической подкладке
твоя страна,
шагая напролом,
пускаясь вплавь без компаса и лоций,
завязывая прошлое узлом
в пространстве государственных эмоций...

Пустое русло не имеет брода,
но словом держит влагу вдалеке
поэт, текущий памятью народа
по генеалогической реке.

И, прошлое оставив в языке,
как зеркало обманутым героям,
как лук и стрелы роте егерей,
не прячет рук в крови и табаке
то, что идет одним житейским строем
не в допотопный рай концлагерей,
а прямо в ад истории самой,
и так идет, как блудный сын домой.

Hо дома нет. Есть балаган, раек,
немного правды и ни грамма риска,
историографический паек
нам выдают под взглядом василиска.

Петух в короне и с хвостом змеи
такую правду держит наготове,
что мы не в силах сердца отвести,
и смотрит время в зеркала свои,
плутая в древних лабиринтах крови,
сжимая память в неживой горсти.

Здесь перед каждым - совесть и стена
и для костра народного поленья,
там - пустота, Сибирь и Соловки.
В единое число не сведена
разрозненная память поколенья,
играющая с жизнью в поддавки.


1984