Сергей КРУГЛОВ |
Перед Пасхой |
Предоставлено "Митиным Журналом" www.mitin.com ________________ ПЕРЕД ПАСХОЙ Пламя свечи, оставленное в детской на ночь, тихо поет о спокойствии ночного пожара и содомических играх огня и занавески. Девочка вряд ли спит: завтра уже весна. Послезавтра, в полдень, на стене оживет выцветшая картинка страшных Христовых страстей, и по обоям вниз потечет типографская кровь, и в смешеньи с зеленым глубокую даст терракоту. Девочка ожидает Пасху. За лунным окном завис весенний ангел, он держит в руках голову святого, белую и наглядную, с глазами, как крашеные яйца, и тонкой, паутинной иглой наносит на алебастровое переносье зияющие дыры веснушек. Ангел внимателен, пальцы цепки и привычны к делу, под иглой поскрипывает кожа. Девочка в постели неспокойна: на полу умирает наперсник ушедших забав, милый мишка, запрокинулась голова из опилок, потертости плюша подобны полюсам хлада, глаза-пуговицы клейки на ощупь, а из пуза торчит, покачиваясь, пружина, на ее ржавом острие – капелька млечного яда. Уколов палец, девочка ахает, и забытые имена мячей, леденцов, полишинелей, тосковавшие по отворяющему заклинанью, заполняют пространство. Но девочке не до них. Высасывая кровь из пальца, девочка млеет, и палец, размазав розовое по подбородку, сползает по горлу, по тощим ключицам, по карамельному животу под батистом рубахи, и ниже. Яд весны проникает в лоно, до поры приросшее к душе, как младое ядрецо ореха – к влажной скорлупке. Палец ныряет вглубь. И еще. Медузы и рогатые змеи, почуя весть, всплывают со дна и, сокращаясь, гаснут. Столпы пузырей. Девочка, стискивая крик, шепчет сквозь зубы, и тугое мановенье шепота вызывает ветер в стылом поднебесье, и предрассветная пыль вздымается ввысь, словно моленье о чаше, умеющее скрыть свою природу. Дедушка девочки спит за тонкой перегородкой, холоден сон неглубокий, сорочий, и лежащие на топчане члены, вперемешку с амулетами увяданья, как бы отъединенны, не слиты в тело, слово хворост и пакля в строгом хаосе погребального костра, потерявшего под дождями форму своего существованья в бесконечном ожидании спички. Горбатый бог Бес, сидящий на корточках страж счастья, как фосфоресцирующий иероглиф, поглаживает в темноте старческую ступню, и беззвучно плачет о былом друге, о молодости губ, о смелости силлогизмов, о том, как амулет переживает владельца, как пусто и страшно счастью без человека в предрассветную ночь, и как одиноко сфере пространства без мыльной радужной оболочки. Бог сморкается в одеяло, лижет слюнявым жалом милые веки, седеющий пах, сандаловые пальцы, ногти, и вдруг коченеет, вспоминая о Пасхе. Ветер тем временем неумолимей. Ночь иссыхает, как кофейная гуща, и результаты гаданий гласят лишь одно: рассвет. Ангел бросает незавершенное рукоделье и летит за рощу, в ближнюю церковь, задавать колоколам густого корму, ибо время поста истекает, грядет утро звона и света. На коньке крыши, до поры безучастные к весне и говенью, залетная упыриха и ручной степенный кенарь продолжают беседу о преимуществах женских форм над мужскими при склонении Тетраграмматона, как его понимал Бэда Достопочтенный в своем «Порицании "Де принципиис" Оригена», а равно и о тщете, и о лунных болезнях, а равно и о том, что соль, основа всяческой крови, выделяется и оседает, когда кровь, леденея, плачет, когда невозвратимо тоскует кровавое сердце той, последней и, как соль, вечной, что, вопреки небу, оглянулась и видела, как расцветает огненная Пасха над Содомом. АНАКРЕОНТ. ОСЕНЬ В ГОРНОМ МОНАСТЫРЕ О осень посредь высей сих, нежна, неожиданна! Во имя Отца, и Сына, и Святого Винного Духа – Ампелос, Лисенок мой девочка! Сладостно, о, поперхнуться Виноградиной рыжей, пушистой, сияющей дымчато, Хрупкокостной, терпкосвязующей, Здесь, в изгнаньи, вдали от клубов времени милого, – Сладко, как смерть, как калос кагатос, как пепел остывший костра Дионисий, политый вином и мочою щедро, Как тлен плода, как пух нездешних долин; Так начинаю осень мою – с виноградиной в горле, В горах, где лоза не растет, где соков не точат, Где согбенный монах, неверной рукой оргазм подгоняющий, Целует плечи одеревеневшие служки ушастого, Чьи мотыге и ведрам покорные руки потеют, а прыщи лиловеют, Ласкает тайно и злобно, кадит демону-зеркалу И падает в покаяньи затем, тараканов давя и рыбьи Кости сухие сухим, воровским лбом, Ампелос, – Он тот, кто себе наказания жаждет, как вору тленному, Ввек не сподобясь украсть; в этих горах, в отъединении, Где тирс кровавый иссох, а в руке – тяжелое било Звонаря, где колокол густ сквозь туман и взывает к спасенью, Не к белой беседе, не к соли и солнцу, Ампелос мой виночерпий, Юница, в поцелуе кровоточащая, былая, в кельи сии сходящая Мимо зеркал, что по плесенным стенам щедро развешаны, Мимо источников света – лампад усыхающих, Ни зеркалам не дающаяся, ни под лампадами Тень не роняющая, рдяным туманом вина Стройно текущая, словно веселых строй силлогизмов В беседу мудрых, возлежащих изысканно На белых камнях, в соленых морских виноградниках, Поцелуи дружбы дарящих и принимающих, Слова и слова, слова и себя, себя и себя вольно сояющих, – О инкуб вода, суккуб Пифон винный, истовый, Клубящийся мерно, бегущий предвзятости! Осень и старость, Ампелос. Все возвращается, стеная, Но плоскости сдвинуты, и родовые гнезда разнес борей. На столетней груди поэта, средь проволок влас и пигментации – Ладанка с чесноком, скудость угла зрения – Взгляд, изгибаясь вспять, внутрь ныне обращается; И, в горле встав, сладкое дитя-виноградина Уже не пьянит, но преграждает дыхание; О не бойся, Ампелос! отделись от стен кельи полуночной, Запаха чеснока не страшись, пой, танцуй, красуясь подмышками, Винным кармином губ, лазурью ягодиц, филигранным витьем икр; Не бойся! к стене лицом обратя распятие, Распни старую память, два прокола сделай, Высоси виноградину! Туман сгущается; зубы гор иступлены; Милости просит натруженная медь колокола, Осень нисходит на монастырь; вытекает дыхание Мраморным горлом. Мальчик Анакреонт, Пятясь, тихо уходит, вжимая в живот лисенка возлюбленного, В живот и вверх, туда, где осенне пульсирует Неотвратимость. ПАВЕЛ РАССКАЗЫВАЕТ О СВОЕЙ ВСТРЕЧЕ С ХРИСТОМ ВО ВРЕМЯ МИССИИ В КИТАЕ Проповедуя язычникам, бродя одиноко по улицам Восточной столицы, на исходе морозов, когда еще седы черепичные крыши, я его встретил в одежде чиновника двадцать второго класса; он направлялся слушать пение Ли Двенадцатой, приглашенный кем-то из высших саном, и, увидев меня, молча приложил к губам два пальца. Господь и Бог мой!.. Два его сына держали хозяйство в деревне (третий был, как узнал я позже, казнен императором по оговору иль досадной ошибке, кою, впрочем, владыка Поднебесной поспешил исправить, и, оправленная в яшму, голова была возвращена семейству с присовокупленьем извинений и бруском серебра, на две сотни лянов). Его трудом последнего года было следить за строительством дамбы. Сто сорок две он стер кроличьи кисти, и глаза его были красны, как очи дракона, от недосыпания, а ноздри так и точили пар, словно ноздри киноварного цилиня, знаменующего доблесть и совершенство наступающего правленья. Досуг он посвящал, по последней моде, завариванью чая, и в сем шафранном искусстве ему мог противустать, по слухам, разве лишь Цао с горы Шоуян. Слезы так и лились! но он хранил молчанье, отвечал мне застенчиво и односложно, улыбаясь рассеянно; впрочем, в день моего отъезда, когда мы сидели у пристани в павильоне, он сочинил восьмистишье, изящное, без единого сбоя рифмы, и поднес мне его написанным на куске шелка неплохим стилем "Листа, изъеденного червями". Вероятно, все его жизни были уже позади. Он был подобен деревянному языку колокола, пережившего пожар храма. Я уехал. Над лодкой стоял туман. В тумане, тоскуя, низко пролетела цапля. Но, собственно, зима кончалась. Сливы в тот год обещали цвести вечно. * * * Восстань, Адонис! о Господе, затекшие персты разминающем, ток крови творящем, вествуй! Смущены и зевесовы молнии, и Геры сосцы гранитные, олимпийцев лики костенеют; как ногти, отполирует их Господь – это время Его. Танец Его на лугу светил бел и зелен, персты вихрем мелькают дивно, фаланги потрескивают, мизинцы и средние: любовь, и война, и охра гончарных дел, и ты, мед торговли, и золотое скотоложество, и похищенье олив! Сам Эреб донный, внимая, глядит в сторону, города рушатся, в корчах стовратые Фивы нашего времени, поля плена пучатся, и небеса винны, изумруд и пурпур точат! О танцуй и ты, млечный Адонис, когда господь трясет кистями рук! траура несть олимпийцам! о заусенец левого мизинца, Иапет – прародитель! и вы, мирт, мускус и нега, блещущие лядвиями, Лекори и Гелазия нежная! |