Илья МАСОДОВ |
Небесная соль и другие рассказы |
Предоставлено "Митиным Журналом" www.mitin.com ________________ Небесная соль Это было красивое воскресное утро. Небо было ясное, густо-голубое, как вода. Сквозь любое раскрытое окно прорывалась его чистая глубина, где подтаивали белоснежные облака, сотканные из далёкой, холодной материи ушедших с земли снов. Птицы рано проснулись в то утро и щебетали, прячась в древесной листве, мухи изредка ударяли в стёкла, не разогревшись ещё после своей ночной смерти, люди же большей частью спали, потому что утро было воскресным, только какие-то беспокойные дети уже звали друг друга в покрытых ещё тенью дворах, да приглушённым эхом доносился издали звук выбиваемого ковра, многократно отразившийся от бетонных стен, и если бы некий предполагаемый мужчина вознамерился бы отыскать его источник, ту красивую девушку в цветочном халатике, что выбивала в некоем пустом дворе ковёр, за занавесью листвы, в палаточных лабиринтах сохнущего белья, девушку нежную, ещё зевающую в полусне, несколько раз нерадиво ударяющую ковёр в одно и то же место, потому что её невидимая мать может только слышать звуки хлопков сквозь густую листву, так вот, предполагаемый мужчина вряд ли смог бы прийти к ней, заблукал бы он в сыроватых параллелепипедах дворов, иногда ему бы казалось, что звук доносится с юга, а иногда - с севера, так бы он и бродил, потерявшийся человек, не зная своего счастья, пока эхо не умолкло бы, и он бы не понял, что девушка выбивала ковры уже множество лет назад, а ему слышалось только эхо, подобно тому, как другим людям встречается в небе свет давно погасших звёзд. Путь Пети пролегал между заслоняющими невысоко поднявшееся солнце домами, и они были подобны для него раскрытым книгам, дома, и каждая книга писана была иным шрифтом и на ином языке, тут были и книги серые, бетонные, с десятками одноликих балконов, пыльные, как статистические издания, какие обычно сдают на вес в макулатуру, были и книги официальные, покрытые со слепого боку гигантской мозаикой, встречающей и провожающей самолёты, были старинные, кирпичные, в каких всегда таится сказка, хотя бы волшебная история прежних владельцев, потому что нет ведь их уже на свете, этих людей, может, и не жили они, кто знает, а вещь осталась, хранит на себе следы взглядов, пальцев и налёты дивного дыхания мертвецов. Выходя на открытые места, Петя старался держаться солнечной стороны, а сырые, сквознячные дворы проходил быстрее, иногда он даже жалел, что не дождался троллейбуса, но очень уж долго можно было бы его ждать, а тут всего три остановки, кроме того Петя надеялся срезать путь дворами, но незнакомые улицы путали его, иногда он заходил в тупик и вынужден был возвращаться, однако Петя не боялся опоздать, потому что у него было в запасе полчаса, мать настояла, чтобы он вышел заранее, сама она всегда выходила заранее и очень долго потом ждала, но ожидание мало её тяготило, она говорила со смехом: зато я уверена, что не опоздаю. Ещё час назад Петя надеялся, что Лидия Михайловна позвонит и скажет, чтобы он не приходил, так было уже в прошлое воскресенье, у неё болела голова, какое это было бы облегчение, не пойти, освободить себе воскресное утро, посмотреть телевизор и пойти играть в футбол на соседний стадион, все мальчишки пойдут, а он нет, не успеет, вот если бы она хоть жила где-нибудь поближе, тогда ещё можно было бы успеть. Дом Лидии Михайловны казался Пете таинственным и чужим, потому что он совсем не был похож на его дом, - бетонную девятиэтажку, влитую в асфальт посреди практически голого двора, где стоят мусорные баки и раскинулась детская площадка, включающая песочницу с проломанным бортиком, двое качелей, ржавую горку и зелёные железные лесенки, ведущие к небу, но почему-то обрывающиеся на небольшой высоте. Дом Лидии Михайловны пятиэтажен и утоплен в листве тесно обступивших его деревьев и кустов, так что за ними не видно окон, только вечером, - а Петя приходил сюда в среду вечером, - свет зашторенных люстр проступает сквозь шевелящуюся листву, однако людей в квартирах не различить, внутри дома пахнет старинно, как если бы испортилась штукатурка; поднимаясь по лестнице, Петя оглянулся на дверь квартиры, расположенной точно так же, как квартира Лидии Михайловны, только этажом ниже, один раз он позвонил в неё, ошибившись этажом, звонок был расшатан и не сразу зазвучал, зато сразу из-за неплотно пригнанной двери глухой старческий голос спросил Петю, кого ему нужно и продолжил после его ответа, что никакой Лидии Михайловны тут больше нет, жила когда-то, да померла, на кладбище схоронена, чему Петя удивился и пошёл домой, за что и получил потом от матери, а Лидия Михайловна живёт не здесь, Лидия Михайловна живёт выше, за коричневой дверью с новым глазком, а за соседней дверью живут канарейки, которые всё время поют, утром и вечером, щебечут, не умолкая, а ещё выше, куда Петя не поднимался никогда, живёт маленькая рыжая собака, иногда приглушённым стенами лаем откликающаяся на тихие Петины шаги. Петя позвонил в дверь и прислушался. Щебетали канарейки, кроме того, в соседней квартире говорило и играло радио. Лидия Михайловна никогда не включала радио, у неё вообще никакого радио не было, когда ей хотелось, чтобы что-то зазвучало в комнатах, она садилась за пианино и сама играла, а современные песни, которые любил Петя, Лидия Михайловна не любила и сморщила нос, когда он однажды заговорил о них, она немного сморщила нос, что выражало у неё высшую степень презрения и недовольства, значительно большую той, которую она выражала, когда совсем сморщивала нос, например, от неприятного запаха испортившихся у неё в холодильнике котлет. Одним словом, к звуку Лидия Михайловна относилась гораздо придирчивее, чем к котлетам, или книгам, которые валялись у неё прямо на полу, хотя в остальном она была аккуратна, особенно в коридоре, куда открылась дверь, за порогом - Лидия Михайловна, в платье, никогда Петя не видел её в халате, она всегда была в такой одежде, что могла бы незамедлительно выйти на улицу, даже тапочек не носила, а какие-то туфли без каблуков, она приветливо улыбнулась Пете и посторонилась, чтобы он мог войти, он поздоровался и вошёл, снял обувь и отыскал у вешалки предназначенные специально для него тапки, в квартире Лидии Михайловны пахло, как обычно по воскресеньям, свежим кофе, она пила кофе по утрам, с булочкой, намазанной черничным вареньем, или сливовым, кто варил это варенье, непонятно, не она же сама его варила. Впрочем, Петю это не интересовало, ему хотелось, чтобы два часа урока прошли быстрее, не важно - как, потому он больше не торопился, зная, что в одиннадцать всё равно пойдёт домой, он медленным шагом прошёл в комнату, сел на стул, Лидия Михайловна принесла своё кофе, поставила его на столик возле пианино, где кроме того стояла чёрная лакированная вазочка с луговыми цветами, которые тоже непонятно было, кто нарвал, не сама же Лидия Михайловна их нарвала, а больше в квартире никто не жил, хотя была ещё вторая комната, где Петя не бывал, только видел сквозь приоткрытую дверь, что комната та мала, и стоят в ней платяной шкаф, кресло, торшер и кровать, после чего совсем не остаётся места кому-нибудь ещё жить. Лидия Михайловна взяла Петину тетрадку и, мельком пробежав глазами по написанным нотам, улыбнулась чему-то своему, отпила кофе и плавно взмахнула рукой, показывая Пете на пианино. Он повернулся к нему на стуле, открыл крышку, перевёл дыхание и стал неуверенно играть, играть в то утро было неловко, чем дальше он играл, тем неувереннее себя чувствовал, ошибок вроде бы он совершал не так много, но ему самому не нравилось, как он играл, а вскоре стало так неприятно, что захотелось прекратить, Лидия же Михайловна особенно не волновалась, останавливала его не чаще, чем обычно, просила переиграть короткие фрагменты, пила свой кофе, смотрела между раздвинутыми шторами в окно, где чисто голубело подёрнутое облаками небо, негромкий, ломающийся звук выходил из инструмента и катился в утренний воздух, Петины друзья уже вышли на истоптанную траву футбольной площадки, Генка встал на ворота, пришли противники - ребята из соседнего двора, а звук всё ломался, всё не хотел жить на солнечном свету, как трудно было вдохнуть в него певучую жизнь, в этот простой звук, наконец он окончился, Лидия Михайловна придвинула второй стул и тёплым, ласковым голосом стала объяснять Пете его ошибки, он плохо слушал, она наигрывала отдельные места, небрежно, одной рукой, и клавиши пели у неё, пели не всё полностью, но напевали, как живые, будто знали мелодию в точности, но ленились произносить каждый звук, Петя не верил, что когда-нибудь сможет так, он чуть не плакал, следя за светлой рукой Лидии Михайловны, за её гибкими пальцами, на одном из которых сверкал искоркой тонкий перстенёк, она наигрывала и подпевала голосом, она смеялась без смеха, она смеялась глазами, а потом вдруг остановилась на полуслове, глядя на свою изогнувшуюся над клавишами руку, кисть была как птица, заснятая быстрым фотоаппаратом в момент полёта, разведённые в стороны пальцы помнили последний звук, он таился в них, был нарисован ими, она улыбнулась и сказала: - Ты знаешь, Петя, я, кажется, забыла вчера купить соль. Она отняла руку от пианино, встала со своего стула и ушла на кухню, потом сразу вернулась. - Да, так и есть, - грустно сказала она. - Забыла. Посиди минутку, я схожу к соседке, попрошу у неё. Если хочешь, можешь выйти на балкон, посмотреть, там у меня ещё анютины глазки растут. Я сейчас вернусь. Лидия Михайловна ушла, и в квартире наступила полная тишина, только тихонько жужжали мелкие мушки под погашенной люстрой, видимо, люстра не совсем ещё остыла, и чуткие существа грелись её потусторонним теплом, не требуя большего. Петя тоже смирно сидел на отведенном ему стуле и смотрел в окно, там небо становилось всё прозрачнее, открывая в себе натуральную синеву, освещённые солнцем деревья перед соседним домом шумели от налетевшего ветра, небо отражалось также в элементе стекла, входящего в книжный шкаф Лидии Михайловны, и теперь за стеклом Петя мог рассмотреть идущие с запада облака, которых в окне ещё не было видно. В шкафу стояло множество книг, перед ними красовались порой маленькие вазочки или тонкие бронзовые статуэтки, покрытые налётом пыли. Пете почему-то стало вдруг страшно в чужой, заполненной солнцем квартире, эта прозрачность, эта ясность показались ему вдруг признаками чего-то иного, чего он никогда не знал. Небо входило в окна сквозь стекло, как вода, проникающая в тонущий корабль, похоже было, что весь дом вот-вот накренится, птицы будут залетать в комнаты, пианино станет играть без рук, нежно катя шлифованные клавиши, откроются новые выходы в стенах, и за ними будут зеленеть юные рощи, просвечивая белизной берёз, и жить тогда надо будет совсем не так, совсем по-иному, как жить Петю никто не учил. Пете показалось, что оно уже началось, наплывание неба, и Лидия Михайловна несомненно знала, что начнётся, и потому именно ушла, он оглянулся через плечо, где оставлена была открытой дверь в коридор, и увидел, что Лидия Михайловна стоит на пороге и молча смотрит на него обычным своим ласковым взглядом, но от её молчания и от самой неожиданности её появления Петя чуть не вскрикнул, ему тут же стало стыдно, ведь он испугался невесть чего, тем более, что Лидия Михайловна улыбнулась и вошла в комнату, будто ничего и не произошло. - Ни у кого соли не было, - весело пожаловалась она. - Пришлось на первый этаж идти, к Песковым. Зато смотри, какую они мне дали, - она присела на стул и развернула на коленях сложенный газетный листок. Внутри была самая обычная поваренная соль, какой любила посыпать хлеб сестра Генки, того, что стал на ворота, а ещё такую соль Петя видел в школьной столовой. Лидия Михайловна же нашла в этой соли нечто совершенно особенное, она откровенно любовалась ею, проводила пальцем, оставляя бороздку, и кристаллики с шорохом оползали с кучки на газету. - Совсем друг друга не держится, - с какой-то светлой нежностью вымолвила Лидия Михайловна, - а какая прозрачная, ты понимаешь, Петя, это же настоящая, это небесная соль. В ней солнце задерживается, оттого она такая жгучая. А ты на балкон так и не выходил? - вдруг отвлеклась она, и улыбнулась немного виновато. - Пойдём, я тебе анютины глазки покажу. Сейчас, я леечку возьму, полью их заодно. Лидия Михайловна отправилась на кухню за леечкой, а Петя встал со стула и подошёл к балконной двери. В ящиках действительно росли лиловые цветочки, да ещё немного маргариток, а с дальней стороны балкон был закрыт листьями винограда, среди которых розовели неразрывные таинственные сухожилия лоз. - Ручку вниз, - посоветовала сзади Лидия Михайловна. Петя отворил балконную дверь и ступил на сухой бетонный пол, немного посторонившись, чтобы Лидия Михайловна могла пройти к своим анютиным глазкам. В углу балкона стояли ещё какие-то вёдра и обшарпанный низенький стул. - А воздух сегодня какой! - мечтательно вздохнула Лидия Михайловна, - Чудесно. Она не прошла вперёд, чтобы полить цветы, у неё вообще не было в руках лейки, вместо этого она ласково обняла Петю сзади за шею и закрыла ему рот и нос мягким платком, от которого сильно пахло лекарством. Петя хотел было вырваться, но Лидия Михайловна прижала его затылком к своей тёплой груди, всем телом своим оттеснила его к балконной стене, и тут облака пошли в Петю, как пена на выпиваемой воде, он потерял силы и сел на маленький стул, а потом и вовсе перестал что-нибудь чувствовать или понимать. Глаза Пети, не мигая, уставились в небо, и в них Лидия Михайловна сразу увидела две своих крошечных тени, она положила платок на грудь мальчика и, развернув пакетик с солью, посыпала ею его раскрытые светло-серые глаза. Потом она склонилась над Петей, стирая ладонью волосы с его лба, и крепко прижалась губами к его правому глазу, просто потому, что он был к ней ближе. Раскрыв рот, она что было силы всосала глаз, он ушёл с чмокающим звуком, и когда уже был во рту Лидии Михайловны, она пустила вход зубы, чтобы перекусить некие нити, связующие мёртвое и живое, или, иначе, ощущения вкуса и любви, на закинутое назад лицо мальчика тихо потекла мелко пузырящаяся светлая кровь, Лидия Михайловна легко проглотила глаз и, чуть повернув Петину голову, так что кровь пролилась через скулу и закапала на пол, натужно всосала и второй, проглотила, облизнула губы и, осторожно подняв мальчика под мышки, словно боясь разбудить, потащила в комнату, ноги Пети волочились по коврам, в ванной Лидия Михайловна нагнула Петю капающим лицом в раковину и быстро перерезала ему сбоку шею опасной бритвой. Едва струя горячей крови ударила в дно раковины, Лидия Михайловна подставила под неё выпрямленный указательный палец, чтобы попробовать температуру, а убедившись, что она достаточна, помыла руки под струёй, пользуясь хорошим французским мылом, не от излишней жестокости, а просто потому, что в доме уже пять дней как перекрыли горячую воду. Сука Белкина стояла прямо на остановке, чтобы не подходить близко к телефонному автомату, где всё ещё говорили. Давно стемнело, зажглись белые и жёлтые фонари, сыпался мелкий, очень холодный дождь. Капельки дождя покусывали Белкиной лицо, охотно принимавшее цвет ближайшего фонаря, ведь собственного цвета у него не было, одна безразличная материя мокрой мягкой кожи, бледной, как тесто. Желтовато-светлые волосы Белкиной слиплись прядями на лбу и висках, но Белкина не щурилась, спокойно подставляя глаза дождю. Она неподвижно стояла вон у того фонаря, где урна, и, кажется, смотрела всё время в одну сторону, в сторону шоссе, по которому изредка, шурша по воде, проезжали светящие фарами машины. Белкина не любила машин. Ей нравился в них только потусторонний свет фар, и потому Белкина предпочитала фонари, как стационарные источники нечеловеческого света. Ей не нравилось, что каждой машиной движет водитель, сидящий за рулём, ведь это порождает глупое отклонение от движения вокруг неведомого центра, да, Белкина верила, что каждое движение есть вращательное и, следовательно, у него обязан быть центр. Может это выглядит скучным или же смешным, но в основе всякого порядка для неё лежал порядок тяготения, что и понятно, если учесть, что она постоянно жила на поверхности земли. Если бы машины двигались независимо от человеческой воли, может быть, Белкина полюбила бы их, как фонари, у которых человек может только сесть и умереть, но не в силах нарушить порядок подачи света. Белкина мечтала преподавать в школе математику, но только в тёмное время суток, потому что математика - наука ночная, с наступлением темноты на земле остаётся только неотъемлемая геометрия, а искусственные источники света придают ей чёткость, неведомую самим их создателям, ведь планы расстановки ламп лишь следуют уже установленным законам городского рельефа, а городской рельеф, как минимальная форма рельефа вообще, воспроизводит тяготение в его видимой форме. Белкина мечтала водить тёмными улицами онемевшую группу детей, не понимающих своими тупыми, отуманенными усталостью головами слов учителя, как в сомнамбуле, водить глухонемых детей тёмными улицами, лучше всего в дождь, чтобы было мокро, чтобы везде приобретали форму лужи, о, лужи приобретают форму, кто её изучал, математику луж, а Белкина чувствовала, чистое тяготение воды на асфальте, её холодную мягкость на жёсткой, наждачной его щеке, она могла бы это и объяснить детям, почему нет? Белкина повернула голову и с жадностью посмотрела на заполненный смрадным мужским телом автомат. Когда он уже кончит, сволота. Человек, прилипший изнутри к стеклу спиной кожаного пальто, много дышал, отчего в телефонной будке уже запотели все стёкла, говорил он мало, а больше слушал, сутулясь и медленно почёсывая затылок рукой. Белкина повернулась и неторопливо пошла по тротуару, ударяя себе сумкой в колено, и глядя преимущественно под ноги. Под ногами Белкиной вспыхивали в лужах фонарные лампы, выявляя похожую на электрические помехи рябь дождя по поверхности воды. - Говно, - прошептала Белкина. - Вонючее говно. Она резко обернулась, встречая глазами огни идущего в упор грузовика. Водителя было не разглядеть в тёмной кабине, но грузовик повернул и прошёл мимо, выбросив на тротуар недалеко от Белкиной фонтан коричневых брызг. - Заведи мне собаку, - попросила Белкина. - Я буду с ней гулять, ты не будешь. Когда она начнёт утром плакать, я пойду с ней в песок. Я буду ходить с ней в сырой песок, трижды в день. По центральной полосе шоссе прошла "Волга". Белкина посмотрела на свои заляпанные грязью сапоги, вздохнула и продолжила путь к телефонной будке. Дождевая вода уже проникла сквозь её волосы и текла тёплыми каплями по коже головы, чтобы выйти на лицо. Добредя до будки, Белкина несильно постучала кулаком в стекло. Мужчина обернулся, кивнул, но продолжил слушать трубку. - Что вы там слушаете, - шёпотом спросила его Белкина. - У меня собака не плачет, у меня её нет. Белкиной вдруг стало очень жутко, потому что она явственно вспомнила, что с ней было минувшей ночью, от ужаса Белкина закусила губу и зажмурилась, отирая раскрытой ладонью мокрое стекло. Неудобно придавленная к столу, на котором лежали вещи, в частности книги, тетради, шариковая ручка, она с трудом могла дышать, грудь болела от жёсткости мёртвого материала, болела и вывернутая тяжестью рука, тошнило, было так противно, так гадко, что от вида лежащих на столе вещей становилось ещё гаже, ведь они не могли помочь Белкиной, спасти её от ужаса. - Ай, - шепнула Белкина, мотнув головой под уколами дождя. Навалившись на неё, больно задавив своей тяжестью, он ввёл в неё сзади слизистый член, как толстую холодную клизму, он взял её за волосы и вывернул голову на бок, притиснув щекой к липкой клеёнке стола. Она была в поту. Как только он ввёл в неё, через все кишки, до горла, он выбросил семя, и оно потекло у Белкиной изо рта, прямо на клеёнку, ледяными соплями потекло изо рта, и из носа тоже потекло, она булькала и хлюпала, пытаясь дышать, а он вытащил, через все кишки, вытащил и ушёл, оставив её лежать грудью на столе, но что-то он забрал из неё с собой, может быть, почки? - Ай, ай, ай, - повторила Белкина, тупо мотая головой. Ужас прошёл так же внезапно, как и начался, и она раскрыла глаза, всё ещё подрагивая всем телом. Ладонь её машинально тёрла по стеклу, размазывая дождевые капли. Белкина прокашлялась и снова постучала в дверь будки. - Откройте, - шёпотом попросила она. - Пустите меня внутрь. Мужчина снова обернулся на стук и опять кивнул головой. - У меня красивые гениталии, - продолжала Белкина, глядя в его плохо бритое лицо восточной национальности с выпуклыми губами и показывая сложенными пальцами руки на стекле красоту своих гениталий. - Я не занималась этим с животными, или вы думаете, что я сплю с животными? С животными неприятно спать, они всё время возятся, обнюхивают, может быть, в поисках пищи. Я девственница, в смысле скотоложества. Бывают же анальные девственницы и другое. Или вы думаете, я привлекаю собак? Я же сказала вам, у меня нет собаки, меня никто не ждёт. Мужчина опять кивнул, но не Белкиной, шёпота которой не слышал из-за звуконепроницаемого стекла, а кому-то, кто говорил с ним, и кто не мог видеть его согласия. Белкина тоже кивнула и, рассеяно оставив рукой стекло, пошла прочь, ударяя сумкой в собственное колено. - Говно, - сказала Белкина почти без голоса. - Вонючее говно. Она долго шла по улице, никого не встречая, пока не увидела вечерний киоск, где продавали жвачки и разные конфеты. Белкина купила в киоске жвачку и стала её жевать. - У вас нет пищи для собак? - спросила она тихо у молодого человека за прилавком. - Чтобы они не возились ночью. Продавец покачал головой, поджав нижнюю губу. - Может быть, у вас найдётся печенье? У меня нет собаки, я живу одна. - У меня вино есть, - улыбнувшись, ответил продавец. - Не выпьешь? - Не называйте меня на ты, - рассмеялась Белкина, чуть не подавившись жвачкой. - Так у вас есть собственная собака? - Собака у меня есть, - согласился продавец. - А какой породы? - поинтересовалась Белкина, облокачиваясь на выступ прилавка, чтобы удобнее было слушать. - Колли. - Мальчик или девочка? - Кобель. - А как его зовут? - Артур. - Но это же человеческое имя, - подозревающе нахмурилась Белкина. - Вы меня не разыгрываете? - Да нет, - усмехнулся продавец. - Что вы. - А сколько ему лет? - Четыре. - Так он уже взрослый, - сладко улыбнулась Белкина. - Настоящая кобелина. - Послушайте, - лицо продавца вплотную приблизилось к стеклу. - Давайте мы пойдём ко мне, это недалеко, в соседнем доме. Я покажу вам кобеля, мы выпьем вина, поговорим. Белкина покачала головой, пусто глядя парню в глаза. - Вы же хотите переспать с псом, или я не прав? - спросил он. - Не хочу. - А мне показалось, вы хотите. - Нет. - Вы хотите, - твёрдо сказал продавец, узко улыбнувшись. - Вы хотите переспать с моим псом. Но это будет стоить денег. - Денег? - удивлённо переспросила Белкина, машинально продолжая жевать. - Денег. У вас есть деньги? - У меня красивые половые органы, - заявила Белкина, показывая сложенными пальцами руки, какие у неё половые органы. - Замечательно, - улыбнулся продавец. - Мне это подходит. Я пользуюсь вашими половыми органами, вы пользуетесь моим псом. - Я не это имела в виду, - сказала Белкина и, резко оторвалась от прилавка. - Подождите! - приглушённо заговорил продавец. - В рыло, в сраку, с псом вместе, что же вы уходите! Белкина тоскливо посмотрела на него. - Говно, - зло сказала она. - Вонючее говно. - Сука, мразь! - взвизгнул парень. Белкина повернулась и пошла прочь, расплёскивая сапогами лужи. Ледяной дождь садистски сёк ей лицо. Возле афиш она увидела мальчика, стоящего под зонтом. Мальчик читал объявления о продаже вещей, расправляя пальцем слипшиеся от дождя бумажки с номерами телефонов. Белкина подошла к нему и посмотрела на мальчика в профиль. - Мальчик, ты не находишь там объявлений о продаже собак? - спросила Белкина. Мальчик обернулся и посмотрел на неё довольно странным отсутствующим взглядом. - Меня интересуют только крупные породы, - продолжала Белкина. - Продаётся щенок сенбернара, - тупо проговорил мальчик. - Щенок! - обрадовано всплеснула руками Белкина. - Настоящий щенок! Но сенбернар это слишком, - неожиданно помрачнела она. - Он слишком большой. Я боюсь сенбернаров. - Сенбернары не злые, - проговорил мальчик, всё ещё глядя на Белкину отсутствующим взглядом. - Зато я злая, - тихо сказала Белкина. - Послушай, мальчик, - она склонилась ниже, - у меня такие красивые половые органы, - она поднесла руку к его лицу и показала сложенными пальцами, какие у неё половые органы. - Сенбернар их совершенно испортит. А они такие красивые, как цветы. - Можно мне посмотреть? - спросил мальчик, капая водой с зонта на плечо Белкиной. - Я совсем не это имела в виду! - зло прошептала Белкина и, схватив мальчика за волосы, ударила коленом в лицо. Мальчик выронил зонт, который с царапающим треском упал на асфальт, и вцепился в руки Белкиной, она же, упершись ногами, бросила его головой в афиши. Не удержав равновесия, мальчик упал коленями на бровку. Белкина тут же с размаху дала ему сапогом в живот, потом ещё раз. Застонав, мальчик повалился набок, поджимая ноги. Бегло оглянувшись по сторонам, Белкина с силой топнула ему сверху по искажённому страданием лицу. Мальчик заплакал от боли, пытаясь закрыться рукой. Белкина со сдавленным придыхом бросилась коленями на небольшое мягкое тело, зажала мальчишку ногами, вытащила из сумки завёрнутый в белую тряпку нож, тряпка заплелась, и Белкина неумело ткнула нож вместе с тряпкой мальчику к горлу, он захрипел и задёргался, она надавила рукой, всовывая нож глубже, словно распарывая жабры рыбе, и давила, пока мальчик не затих. Тогда Белкина устало поднялась и за руки поволокла мокрый труп на другую сторону афиш. Нож торчал из горла мальчика, и белая тряпка на нём висела двумя окровавленными концами, как пионерский галстук. Вернувшись, Белкина подобрала зонт и, сложив его, швырнула в кусты. Застегнув сумку, она подошла к тому месту, где стоял мальчик, и стала искать объявление о щенке сенбернара. Скривившиеся губы Белкиной бесшумно шевелились, когда она перечитывала расплывшиеся от многих дождей печатные буковки объявлений. Она так ничего и не нашла. Растерянно теребя застёжку на сумке, Белкина осторожно заглянула за афиши. Мальчик лежал на засыпанной раскисшими окурками и серыми обёртками пирожков земле с ножом в глотке. - Говно, - чуть не плача, прошептала Белкина. - Вонючее говно. Гниды Папа так ударил ногой в дверь, что одна из створок вырвалась из петли, на ней раскололось стекло, упало на паркет и хрустнуло смертельными трещинами. Аня затряслась в шкафу. Она крепко вцепилась себе руками в плечи, чтобы не трястись, но не могла, тело всё равно дрожало, мелко-мелко билось в стенку шкафа, Аня уже вся взмокла, каким-то противным, липким потом. После удара в дверь несколько секунд было совсем тихо, потом грохнула об пол ваза, она шмякнулась с сухим треском и разлетелась на куски. Аню чуть не вырвало. В туалете за стеной завыла мать, тоскливо, как отравленная собака, которую привязали к дереву где-нибудь в лесу, а сами ушли, чтобы не видеть, как она будет дохнуть, ползать по земле и дохнуть. Сегодня мама выла как-то особенно жутко. - Анька? - хрипло спросил папа. Через замочную скважину дверки шкафа Аня видела, что папа не зажёг в комнате свет. - Анька, ты где? Аня уткнулась лицом в колени и затряслась пуще прежнего. Мать выла за стенами, лишь изредка прерываясь, чтобы набрать воздух. Он её уже надрал, поняла Аня. Он её надрал, но ему этого мало. - Анька, - обиженно прохрипел папа. - Не прячься. Казалось, его удивляло, что она прячется. А ведь она всегда пряталась, когда он начинал драть маму. Но теперь он её найдёт. Недаром он разбил дверь. Он знает, что она тут. - Анька! - трубно взревел папа. - Иди ко мне, падло! Аня заползла поглубже в заросли одежды. Она услышала, что отец включил телевизор, как всегда, погромче, и пошёл к шкафу. Мама за стеной вдруг перестала выть. Аня вся сжалась и слушала тяжёлые, неспешные шаги отца, который приближался, неотвратимо, как катящийся с горы камень. По телевизору передавали какой-то фильм, папа всегда включал погромче телевизор, потому что Аня могла очень слышно кричать. Тело отца с силой навалилось на закрытый шкаф, так, что захрустели переборки. - Ворообушеек! - гадко прогудел он, сложив губы трубкой и подражая воздуху, гуляющему в вентиляционных дырах. - Ворообушеек! Он тихонько постучал по дверце шкафа. Аня сидела не дыша. - Где наш маленький воробушек? - сам себя спросил папа, ёрзая по поверхности шкафа. - Где же наш воробушек? Тут, - он опять застучал в дверцу. - Тут наш воробушек. Лучше будет, если ты ответишь папе. Где наш воробушек? - Тут, - еле слышно отозвалась Аня. - Ага. Тут, в коробочке. Неужели тут? Что-то не слышно. - Чирик, - тихонько выдавила из себя Аня. - А, теперь слышу, - сыто прохрипел папа. Дверца шкафа заскрипела, отворяясь. Аня прижала пятки к попе и закрыла руками лицо. Над её головой зашуршала одежда. - Ишь, куда забралась, - хрипло шепнул отец. - Знаешь, что будет больно. Папа надерёт. - Не надо, - слабо попросила Аня. Она, впрочем, знала, что просить бесполезно. - Разве воробушки разговаривают? - вдруг зло гаркнул отец. - Я спрашиваю! - заорал он из платяной чащи. - Чирик! - пискнула Аня, еле сдерживая слёзы. Она знала, что плакать нельзя, это хуже всего. - Чирик, чирик. Откуда-то сверху влезла сильная рука отца и нащупала Анину голову. - Ага. Вот мы где. Ладонь отца провела по рукам, которыми Аня закрывала себе лицо, по сведённым плечам девочки, залезла на спину, разворачивая волосы, потом вернулась и согнутым пальцем скользнула по Аниной шее, вверх, повторяя линию до уха. Внезапно, ухватив Аню за щиколотку, рука потащила её вверх. - Ай, папочка, не надо! Не надо, не надо, папочка, миленький! - заголосила Аня, упираясь изо всех сил и пытаясь вырваться, но отец держал мёртвой хваткой. Он вытащил её из шкафа и бросил на пол, Аня больно стукнулась коленками, но что могла значить эта боль по сравнению с тем, что её ожидало, ведь Аня знала, что папа будет её драть, потому и вопила, и плакала, и дёргалась у него в руке. - Не надо, пожалуйста, не надо, папочка, не надо! - Что не надо? - гадливо спросил отец, нагибаясь над упавшей Аней и запуская ей вторую пятерню поглубже в волосы. - Драть, - упавшим голосом пролепетала Аня. - Пожалуйста, не надо драть. - А ты ж не слушаешься! - с хитрецой заметил отец. - Я тебя звал - ты не пришла. - Я боялась, папочка, я боялась, - жалобно заскулила Аня. - Ага, - крякнул отец, подтаскивая её за шиворот к тахте. - Боялась. Ясно. А теперь снимай тряпки. - Папочка... - Снимай тряпки, падло! - заорал отец, так громко, что Ане забило уши. - А то изорву! Аня неожиданно вывернулась и попыталась укусить отца за пальцы, но он вовремя одёрнул руку и ударил девочку локтем в лицо. Аня замертво упала на пол. - Кусаться? - ехидно спросил отец. - Я тебе покусаюсь. Я тебя сам так покусаю, что сдохнешь. Так и запомни: сдохнешь! Аня запомнила. Если отец обещал сделать что-нибудь плохое, то всегда потом делал. - А где мама? - спросила Аня, расстёгивая платье и посасывая разбившуюся изнутри о зубы губу. - Мама скоро придёт. Раздевшись, Аня бережно сложила платье на стуле, потому что за неопрятность отец мог её добавочно побить, и влезла на тахту. Теперь она стояла на пёстром покрывале в одних трусиках. - Ну, чего стала? - спросил отец. - Пляши! Аня стала плясать. - А что такая мрачная? - рявкнул отец, который уже уселся в кресло и закинул ногу за ногу. Аня стала улыбаться. - И руками делай. Аня стала поворачиваться и делать руками всякие фигуры. Она и до того их делала, но мало. Она танцевала и поворачивалась, хотя ей до сих пол никак не удавалось унять дрожь в ногах. Обычно папа ставил ещё на проигрывателе пластинку, но теперь не поставил, а без музыки танцевать было трудно, тем более, что мешал телевизор, там как раз задолбили миномёты: фильм был про Великую Отечественную войну. Неожиданно в комнату вошла мама. Она была бледная, как смерть. - Филипп, - сказала она с порога. - Меня тошнит. Папа перестал улыбаться. Какое-то время они молча смотрели, как Аня старательно пляшет на тахте. - Зачем ты вазу разбил? - спросила мать. - Посмотри, она хорошо пляшет, - глухо сказал отец. - Всё к чёрту, Филипп. У меня в животе словно котёл с землёй. Мне всё осточертело. Отец поморщился. Аня перестала плясать и отёрла выступивший на лбу пот. - Погляди на неё, Катя. Погляди, как таращится, будто муха. - Всё к чёрту, Филипп, - мать села на стул, ударившись локтями в расставленные колени и бессильно уронила голову. Волосы свесились перед ней. - Я не могу уже на всё это смотреть. Аня заплакала. Теперь уже можно было плакать. - Да заткнись ты, вонючка, - устало произнёс отец. Аня села на тахту, отвернувшись к стене и стала плакать в руки, без голоса. - Выключи это дерьмо, - тихо попросила мать. Отец встал и выключил телевизор. - Зачем ты разбил вазу, дерьмо, - без выражения сказала мать. - Она была дорогая. - Да, - угрюмо согласился папа. - Я - дерьмо. - Ты всегда был дерьмом. Всегда был и остаёшься дерьмом, - мрачно произнесла мать. - Аня, ты не пойдёшь завтра в школу. Завтра мы поедем на кладбище, к Наташе. - Катя, ну зачем, - застонал папа. - Мы же были там на прошлой неделе. - Заткнись, дерьмо. Ей мало, - в голосе мамы послышалось тошнотворное отвращение. - Она лазит ко мне каждую ночь. Сядет на край кровати и гладит лицо. Ручки у неё такие ледяные. - Катенька, замолчи, - тихо застонал папа. - Каждую ночь, - тупо повторила мать. - Она вонючая, холодная. Папа сел в кресло, потому что не мог больше стоять. - После того, как она приходит, меня тошнит, - сказала мама. - Мне тошно смотреть на всё вокруг, особенно на тебя, Филипп. На твою свиную рожу. А ты ещё выкамариваешь. Унитаз опять сегодня был грязный. Кому ты это оставил? Ты всё должен сжирать, всё! Ясно тебе? - Оно жидкое было, Катя, стекало. - Стекало? Тряпкой собери. Ты же говноед, а не я. Что я могу поделать, если у меня расстройство кишок? Папа слез с кресла и лёг на пол, потому что не мог больше сидеть. - А отчего у меня расстройство кишок? - продолжала мама. - От моей свиной рожи, - глухо ответил папа, медленно сгибаясь в животе. - Верно, Филипп, - подтвердила мама. - От твоей свиной рожи. Аня тем временем перестала плакать и снова стала одеваться, потому что ей было холодно. Одевшись, она подошла к окну, переступив через вытянутую по полу руку отца. Погода была пасмурной, во дворе кругом блестели лужи. - А ещё я сегодня утром слышала, как кто-то воду сливал, - сказала мать. - А, Филипп? Ты сливал? - Это не я, - испуганно промямлил отец. - Это, наверное, Анька. - Анька? - подозрительно спросила мать. - Да мама, это я писать ходила. - Врёшь, - пусто сказала мать. - Он тебя запугивает, я знаю. - Нет, Катенька, нет! - захрипел отец, дёрнувшись на полу. - Я ел, я не смывал! - Гнида, - отчётливо произнесла мать. - Гнида ленивая. А ты, Анька - маленькая, трусливая гнидка. Мне за вас одной перед вонючей Наташкой отвечать. Мне одной отвечать. Аня дохнула на холодное стекло и нарисовала на нём пальцем крестик. Завтра они поедут на кладбище, и она станет на Наташкину могилу. Наташка там, в земле, станет скрестись, рыть гнилое дерево ногтями. Каждую ночь она приходит и просит у Ани одно и тоже. Плачет, катается по ковру. "Ну скаажи", - мысленно перекривляла Аня Наташку, - "только скаажи, что ты меня лююбишь. Ну я тебя оочень прошу". Нет, Аня никогда ей такого не скажет. Никогда. Там Там, в полумраке, у непроницаемой шторы, вертикальной линией открывающей узкое видение ночного пространства, неестественного, безжизненного света белых фонарей, под которым не дышат листья, не распускаются цветы, там, в полумраке, я прижал тебя к стене и взял рукой сзади за волосы, я поцеловал тебя в лицо, покрытое серой тенью тюлевых отметин, как будто пропаутиненной пылью, я поцеловал тебя в трепетную мягкость лица, ведь ты всё время боишься, даже смеясь, я взял тебя сзади рукой за волосы, на ладони своей чувствуя тёплую дыньку твоей головы, я сжал пальцы, потянув твои волосы, мой волшебный шёлк, и ты сразу открыла рот, слабое, влажное дыхание коснулось меня, ты убрала руки за спину, о, я целую вечность мог бы стоять на коленях перед тобой, если бы лишь она была знакома тебе - вечность, но ты живёшь в ином мире, потому взрослые и не понимают детей, дети приходят с других планет, дети - посланцы потустороннего, спящие в наших домах, у них совсем другие желания и страсти, то, от чего я схожу с ума - тебе безразлично, и всё же, и всё же когда-нибудь ты превратишься в маленького взрослого человека, самовлюблённого и жадного, ты превратишься в вещественное, ясный свет исчезнет из твоих глаз, растворится во влаге слёз, ты захочешь обычного, того, чего хочется мне, ты заговоришь на моём языке, ты сможешь понять меня, сохранить мою тайну, но не жди тогда, не жди от меня любви, она навеки заточена под водами ночных небес, там, где ты сейчас, там, куда ты боишься войти, только стоишь на пороге, не зная даже, зачем пришла, вот я сжал пальцы, стягивая твои волосы, тончайшие нити, и ты раскрыла рот, ты дышишь на меня, потому что не можешь не дышать, смертельная жажда неведома тебе, ты покорно терпишь своё детство, бледные ночные фонари светят в лицо, ты убрала руки за спину, потому что ничего не можешь сделать, ты беззащитна, бесправна, тебя постоянно мучает страх, и ты так хочешь, так хочешь вырасти, чтобы самой открыть дверь м выйти на улицу, там будут ждать тебя повзрослевшие подруги, и тёплый рассветный ветер ударит в лицо, всем, что есть счастливого на свете, Обещанием, и все вы пойдёте в большой город, чтобы жить там до смерти, и каждый день будет вставать солнце в твоём окне, пока ты не поймёшь, что этого нельзя изменить, пока не шепнёшь ты солнцу: хватит, брось издеваться надо мной, и тогда я вернусь к тебе во сне, ты будешь лежать в кровати, я вернусь, подсуну руку тебе под голову, возьму твои волосы, уже не такие тонкие, как раньше, и ты откроешь рот, но не станешь дышать, потому что жажда смерти придёт к тебе, и нельзя дышать, когда глотаешь, сколько я тебя учил, ты откроешь рот и сомкнёшь веки, чтобы не видеть, так делают взрослые, дети не закрывают глаз, ты сомкнёшь векм и опустишь руки вниз, чтобы не мешать, но что мне тогда в тебе, что убивать тебя, ведь ты уже давно будешь мертва, духи твои будут запахом смерти, и лак на ногтях - радужным признаком разложения, а бусы на шее, кольцо на безымянном пальце, заколка в голове - праздничными украшениями похорон, как венки, красивая и мёртвая станешь ты лежать в гробу, но это уже другая история, её я продолжу в другой раз, не стану никого утомлять, а сейчас я хочу прижаться ухом к твоей груди, чтобы услышать, как бьётся сердце, этот тайный стук, неразгаданная пульсация жизни, что для тебя слова, ты не различаешь их, глупо каяться, прощения просить, зачем оно тебе, ты понимаешь только язык боли, язык слёз, сладких конфет, разноцветных фломастеров, всему остальному ты подражаешь, чтобы поддерживать контакт, я прижму голову к твоей груди, к твоему животу, и ты залезешь мне босыми ногами на плечи, ты всегда делаешь так, ты повиснешь в ночном воздухе, между небом и твердью, не закрывая глаз, и это есть настоящее, то, что тебе действительно нравится, висеть в темноте, это и есть твоя жизнь, висеть в темноте, за вертикальной полосой фонарного света, не стоять, не лежать, не летать, висеть, неподвижно, тайно стуча сердцем, тихонько, так, чтобы никто не услышал, в шелесте ночной листвы, это и есть твоя жизнь, залитая вместо воздуха тем, чего я боюсь, в существовании чего не могу себе признаться, а ты ходишь там, по тягучим садовым лабиринтам моих кошмарных снов, ты видишь там то, что стоит за моей спиной, но шея моя превратилась в кусок дерева, чтобы я не обернулся, ты висишь в огромной зале, на твёрдой стене, в шелесте ночной листвы, как маленькое древнее божество, снова и снова начинающее жить, терпеливо доказывающее своё бессмертие. Автобус Сначала дядя Костя ел. А потом он брал маму за волосы и бил головой о диван. Так получалось каждый день, и Катя удивлялась, как им не надоест. Каждый день, примерно в десять часов вечера, дядя Костя стучал в дверь. Все звонили, а он именно стучал. Наверное боялся, думала Катя, чтобы его ни с кем не перепутали. Катя знала, что это плохо и страшно, когда тебя перепутают. Иногда ей снилось, что мама её забыла, перестала узнавать, и это были кошмарные сны. Однажды Катя заблудилась в соседнем квартале, она встретила милиционера и пожаловалась ему, а он спросил: ты - кто? Я - Катя, сказала Катя, а какая Катя, спросил милиционер. А какая, в самом деле? Катя не знала, что на это ответить. Она поняла, что на свете очень мало людей, которые тебя знают, и если не дай бог они тебя перепутают, ты просто перестанешь быть собой. Она принялась объяснять милиционеру, что она - Катя своей мамы, и какой мамы, но у неё ничего не выходило, потому что и мамы её милиционер не знал. Наконец она вспомнила, что возле её дома стоит старый ржавый автобус, и милиционер показал ей дорогу домой. Вот так получилось, что, сама того не зная, Катя была Катей старого ржавого автобуса. С тех пор она боялась автобуса: он оказался её отцом, потому что другого отца у Кати не было. Так вот, дядя Костя каждый день, около десяти часов вечера, стучался в дверь, мама ему открывала, он снимал куртку, вешал её в передней, снимал туфли, и прямо в носках шёл на кухню, есть. Тапок дядя Костя не надевал, любил ходить в носках. Носки у него бывали серые и какие-то бесформенные, словно до ноги дяди Кости их надевали на что-нибудь совсем другое, к примеру, на курьи головы, или там на телефонные трубки. Кроме того, в носках бывали дыры, такие незаживающие, с рваными краями. И ещё носки воняли. Не на расстоянии, а если приблизиться к ним носом на локоть. Это Катя знала, потому что дядя Костя часто заставлял её кланяться себе и называть хозяином. Ел дядя Костя всё подряд, что мама не готовила, и никакого удовольствия он от еды не получал. Чтобы есть, дядя Костя садился за стол, спиной к окну, упирался локтями и начинал тупо глядеть в тёмный коридор. Мама ставила перед ним еду прямо на сковородке, потому что тарелок дядя Костя недолюбливал, а иногда он их даже бил. И вообще, как догадывалась Катя, для дяди Кости главное было - прочность. Прочность он уважал во всём. Куртка у него была из толстой, холщовой материи, тёртая, но целая. Носки - и те были прочные, несмотря на незаживающие раны, и окончательно они никогда не изнашивались. Сковородку дядя Костя ценил также за неразрушимость и считал надёжной платформой для еды. И саму еду он предпочитал попрочнее, пожевательнее: мясо, хлеб, огурцы, оладьи, капусту всякую он ел спокойно, двигая челюстями монотонно, как корова, а рис или варёную картошку - с раздражением, часто пересыпая вилкой, словно силясь понять, по какой причине пища утратила свою прочность, и нельзя ли её как-нибудь вернуть. Во время еды дядя Костя пил. Пил он купленное мамой пиво, из тёмных, как мёд, бутылок. Пиво пенилось и воняло забродившим квасом. Пока дядя Костя ел и пил, мама мыла посуду и разговаривала с ним, точнее, говорила только она, а дядя Костя в основном ел. Изредка он отвечал что-нибудь, по своему обыкновению, едва приоткрывая рот, отчего Катя никогда не могла разобрать, что он там мычит. Изредка дядя Костя звучно рыгал, прямо посреди маминого разговора, но мама не обращала на это никакого внимания. После еды дядя Костя шёл в гостиную и включал там переносное радио с антенной. Радио это было пыльное, чёрное, с металлическими буквами. Оно никогда не играло чисто, а всегда больше трещало, чем давало звук. Дядя Костя ставил радио на стол и заставлял его хрипеть и трещать изо всех сил. Сквозь густые сети треска еле-еле прорывалась откуда-то издали сдавленная, заикающаяся музыка. Наладив радио, дядя Костя шёл в туалет, выпустить накопившуюся после пива мочу. Если он встречал где-нибудь по пути в коридоре Катю, то брал её за голову, прижимая к штанине, или просто за плечо, и спрашивал, кто он ей такой. Катя должна была отвечать, что дядя Костя ей хозяин. Так она всегда и отвечала, и он её обычно отпускал, иногда, правда, заставлял ещё немного покланяться и даже стать коленями на пол. Выйдя из туалета, дядя Костя возвращался в гостиную и ждал там маму. Если она долго не приходила, он просто делал хрустящее радио громче. В конце концов мама всегда приходила, и они раздевались: дядя Костя снимал рубаху и штаны, так что оставался в трусах, носках и майке, а мама снимала с себя всё, кроме трусов. В таком виде дядя Костя брал её за волосы и начинал бить головой в диван. Бил он её сильно, в упругие подушки дивана, так что поднималась пыль, и они оба начинали чихать, у дяди Кости на глазах выступали от чихания слёзы, но он стискивал зубы и бил маму головой в диван, так крепко, что Кате, подсматривавшей из коридора через распахнутую дверь, всё время становилось страшно. Быстро мелькавшее вниз и вверх лицо мамы скоро делалось покрасневшим, она натужно дышала широко раскрытым ртом и ничего не говорила, только сипела, всасывая пыльный воздух, часто из неё ещё и слюни лились. Удары маминой головы в диван были глухими, с небольшим призвоном пружин, но детали трудно было различить, потому что радио хрустело вовсю, точно кто-то стремительно тряс жестяную банку, набитую мелким мусором. Однако ритм ударов слышался отчётливо, и иногда он учащался до такой степени, что, если бы Катя сама не видела, никогда бы не поверила, будто с такой скоростью можно бить. Сильно набившись маминой головой в диван, дядя Костя потел, капли пота градом текли по его лицу и горлу, и майка на спине темнела. В какой-то момент дядя Костя отпускал мамины волосы, и мама тогда бессильно валилась, согнутая, набок, судорожно хватая ртом воздух, ноги её расползались, тело часто съезжало с дивана на пол, глаза закатывались, делаясь совсем белыми. В такие мгновения покрасневшее лицо мамы совершенно тупело, и становилось похожим на лицо дяди Кости, когда он ел. А сам дядя Костя в это время всегда снимал трусы, он только для того и отпускал маму, чтобы двумя руками снять трусы. Потом он залезал на маму сверху с ногами, в какой бы позе она не была, он взгромождался на неё, ворочая длинными ступнями в бесформенных носках, басисто блея, и из него начинало течь семя, оно толчками вываливалось на мамино обморочное тело, как простокваша из бутылки. Эта сцена всегда страшила Катю больше всего, потому что была непонятным итогом всего предыдущего. Катя полагала, что, стоит ей узнать смысл этого налезания - и она лучше поймёт то страшное, что находится в основе её собственной жизни, и что делает её, Катю, ею, Катей. Некоторое время спустя мама проходила мимо Кати коридором мыться от семени, шла она шатаясь, тычась руками в стены, спотыкаясь о ровный пол, семя стекало по её спине, по ногам, или по лицу, куда оно в этот раз пришлось, босые ноги мамы шлёпали по линолеуму, как быстро капающая вода. Катя шла в гостиную. Дядя Костя в этот момент уже валялся на диване, поглощённый бесчувствием сна. Катя выключала радио и садилась в кресло, напротив окна. Мама приходила из ванной, неровно ступая по ковру. Она гасила свет, вытаскивала из шкафа одеяло и ложилась с дядей Костей на диван. Катя закрывала глаза. Невесомость окутывала её своими мягкими крыльями. Безразлично, бывали ли на небе тучи, - сквозь сомкнутые веки Катя всегда могла видеть звёзды, их неравномерные россыпи в головокружительной чёрной пустоте. Она знала, что есть на свете вещи вечные, ещё более вечные, чем каждодневный приход дяди Кости, шорох радио и биение маминой головы о диван. Катя знала, что рано или поздно наступит такой вечер, когда дядя Костя уже не придёт, и всё станет так, как было до того, когда он пришёл, и радио будет шуршать в пустой гостиной, как шуршало оно задолго до того, когда дядя Костя пришёл. Катя знала, что наступит и такой вечер, когда и радио не издаст больше ни звука, потому что совсем сломается. Но она знала, что бездна звёзд никогда не погаснет, и ржавый автобус никогда не уснёт навсегда. Он будет въезжать, вламываться сквозь стену дома, сквозь дерево, камень, песок, его оборванный, уродливый угол появится в том же месте глаз, как и всегда, и тяжесть надвинувшейся груды металла придавит Катину кровь, так что сердце почти перестанет стучать, тень автобуса будет закрывать от неё всё большее, она перестанет знать, что находится по ту сторону тени, она утратит даже само право это знать, то есть там будет находиться ничто. Автобус будет давить, и от тяжести его рухнут все преграды, и ничто не сможет помешать ему владеть ею, всем, что она видит, всем, что она чувствует, он раздавит все мысли у неё в голове, сейчас он встанет, врастёт в землю над ней, и она, порабощённая им, станет наконец свободной. Дядя Костя не заставит её больше называть себя хозяином, потому что у неё есть уже настоящий хозяин, огромный, затмевающий свет бытия. И вечный. Потому что он - старший брат времени, потому что он был уже тогда, когда Катино время ещё не началось, и она тогда уже принадлежала ему, безраздельно принадлежала ему, а это значит, что больше никто не имеет на неё права, даже сама смерть. Экзамен И вот зашла Мартова. Она аккуратно прикрыла дверь и посмотрела на экзаменатора. Сергей Сергеевич кивнул, делая приглашающий жест рукой. Больше в классе никого не было, потому что Сергей Сергеевич не терпел одновременности. - Здравствуйте, Мартова. Берите билет. Девушка подошла к столу, за которым сидел Сергей Сергеевич, и взяла одну из перевёрнутых бумажек. Рука её при этом немного дрожала. - Покажите, - попросил Сергей Сергеевич. Старшеклассница подняла билет так, чтобы он видел номер. - Билет сорок один. Садитесь, готовьтесь. Мартова пошла к парте, села и подтянула к себе черновой листик из неровной кучки. Склонившись над билетом, она напряжённо стала его изучать. Сергей Сергеевич смотрел на Мартову и не мог понять, откуда берётся то неясное золотистое сияние, сопровождающее её: может быть, с кончиков прозрачных волосков, покрывающих кожу девушки, или с крошечных сверкающих капелек, вделанных в мочки её ушей, или так пахнут цветы, которыми притворяется её дезодорант? Сергей Сергеевич представил себе, как дома Мартова поднимала голые руки и прыскала дезодорантом выбритые подмышки, откуда наверняка пахнет обычным девичьим потом, крутясь у зеркала. А потом она задрала себе юбки и прыснула из флакона в трусы, звонко рассмеявшись от своей дерзости, ох эта Мартова, она несомненно всё время выкидывает что-нибудь в таком роде, когда её никто не видит, или с подружками, а над таким, как Сергей Сергеевич, они попросту хихикают. Школьница между тем начала что-то писать, слишком сильно стискивая ручку влажными тонкими пальцами и тупо глядя в листок. Глаза её двигались. Сергей Сергеевич не сомневался, что Мартова пишет какую-нибудь чушь. И не случайную чушь, над которой можно было бы и улыбнуться в такой солнечный июньский день, когда за окнами застыли верхушки тополей на фоне идущих в неведомое облаков, листья оплетающих институтский забор диких виноградных лоз словно отлиты из зелёного железа, и одуванчики испрещили яркими пятнами душные нагретые газоны, в такой день присесть бы в тени парковых деревьев на лавочку и взять руками тёплую, надутую грудь вот этой самой Мартовой, можно и через платье, лифчик сейчас всё равно никто не носит, взять её руками, повторяю, тёплое, живое, только проросшее вымя, и несильно стиснуть, изменяя форму, так чтобы Мартова зажмурилась от сладостной боли и дырочки в сосках её расширились в свою сухую ещё глубину, так вот, не случайную, ветреную чушь пишет сейчас Мартова в своём черновике, а опостылевшую, глупую ахинею, какую писали, пишут и будут писать ленивые ученицы, с дурацкими ошибками, вызванными не незнанием даже, ведь Мартова готовилась и старалась, а скудоумием, разнеженностью девичьего куриного ума, раздражающей безалаберностью, той безмозглостью, что объясняет закономерные вещи чёрт знает чем, вместо того, чтобы попытаться их понять. Всё им скучно, этим смазливым девицам, на уме у них одни колготки, туфельки, цепочки, накладочки и прокладочки, настолько уж они поглощены функциями собственного глупого организма, только одного они хотят, хоть они и сами себе порой не скажут, а только терзаются смутной тоскою, лежат в тёмных комнатах, уткнувшись лицами в стенки и мочат подушки тёплыми слезами, а причина тому одна и та же, одна и та же, и зачем их вообще чему-то учить, зачем это измывательство над науками? - Достаточно, Мартова, идите отвечать, - раздражённо сказал Сергей Сергеевич. Хватит с него этого театра. - Но я ещё не готова, - робко попыталась возразить Мартова. - Вы уже готовы, - со злым ехидством процедил Сергей Сергеевич. Мартова встала, растерянно собирая листочки. - Давайте, давайте, - поторопил её Сергей Сергеевич. - Пятый час уже тут сижу. Мартова подошла, села на стул рядом с преподавателем и стала искать среди бумажек первую. Руки её дрожали ещё сильнее. - Начинайте, - сказал Сергей Сергеевич, устало сомкнув и снова растворив глаза. Мартова прочитала вопрос и начала отвечать. По мере рассказа голос её становился легче и увереннее. Сергей Сергеевич задал ей несколько вопросов. Она отвечала просто и ясно, только пальцы, которыми она машинально убирала волосы со лба, тряслись, как невесомые листочки луговых осин. Сергей Сергеевич перешёл ко второму вопросу, потом к третьему. На третьем вопросе Мартова запнулась, видно было, что она не успела продумать ответ заранее до конца. Некоторое время она молчала, думая, лицо её не было сосредоточено, а бледно напряжено, как бывает у предсказателей в момент вещего зрения, и дрожали не только полусогнутые у лба пальцы, но и губы девушки, тщательно покрытые ровным слоем розовой помады. Сергей Сергеевич внимательно наблюдал за ученицей, сердце замерло у него в груди, дикая, холодная дрожь прошла сквозь него, рассыпаясь и тая. Он до боли сжал в руке чернильную ручку и не мог даже дышать. Вдруг Мартова отвела руку от лица и стала говорить. Она говорила, Сергей Сергеевич слушал. - Вы говорите чушь, - сказал он, когда студентка кончила. И эти слова были тревожны и интересны, как первый ввод члена в её полное незнакомой сырости влагалище. - Всё, что вы сказали - ерунда. Мартова слегка покраснела, почувствовав, как срывается с того тонкого циркового каната, по которому шла весь экзамен, забывшись в волшебном неистовстве преодоления. Она попыталась поправиться, переформулировав ответ. - И продолжаете говорить ерунду, - спокойно сказал Сергей Сергеевич. - Какая глупость - то, что вы говорите. Как можно нести такую околесицу, Мартова, вы же совершенно не думаете, что говорите. - Простите, Сергей Сергеевич, - пролепетала Мартова. - Я сбилась. Я сейчас поправлюсь. - Вы не знаете материала! - резко каркнул экзаменатор, прыснув в щеку девушки капелькой слюны. - Вы не знаете материала, Мартова, вы не готовились. - Я готовилась, - тихо сказала Мартова, голос её заметно сгустился от надвигающихся слёз. - Нет, милая, вы не готовились. Вы ленивы и глупы. - Сергей Сергеевич увидел первую слезинку, которая возникла на ресницах Мартовой. - Вы совершенно бестолковы, Мартова, вы просто дура. Вот истина, которую вам следует запомнить. Вы слышите меня? - Слышу, - прошептала Мартова, борясь со слезами. - Повторите, что я вам сказал. - Вы сказали, что я дура. - Нет, Мартова, не так. Это истина, это не "вы сказали". Как надо повторить? - Я дура. - Правильно. Пожалуй, я всё же поставлю вам тройку, хоть вы и дура. - Сергей Сергеевич, спросите меня ещё, - заныла Мартова, и слёзы покатились по её щекам. - Пожалуйста. - Ты что, хочешь четыре? - Пожалуйста, Сергей Сергеевич, пожалуйста, - Мартова смотрела на него помутневшими от слёз глазами, молельно сложив руки в виде китайского символа борьбы мужского и женского начал. Она задыхалась от своих слёз. - Хорошо. Но сперва перестань реветь. Прекрати реветь! Мартова поспешно вытерла ладонями слёзы, всхлипнула и ещё раз вытерлась. - Я поставлю тебе пять, если ты сейчас пописяешь, - чётко проговорил Сергей Сергеевич. - Не вставая, просто пописяешь, под себя. В стул. Мартова покраснела и опустила глаза. - Ну, - сказал Сергей Сергеевич. - Пописяешь? - Я... - тихо сказала Мартова. - Я не могу. - Ты можешь, Мартова. Наташа. Ты можешь. Ты ведь делаешь это по нескольку раз в день. - С... Сергеевич... пожалуйста... - прошептала Мартова. - Наташа, это же не больно. Представь себе, что ты дома, на своём унитазике, ну? Сидишь в туалете, дома, никто тебя не видит, ну, Наташенька, пись-пись... Мартова дёрнулась, чтобы встать, но Сергей Сергеевич крепко схватил её за локоть. - Ну немножко, Наташенька. - Я не могу, - вывернула из себя девушка. Голос её стал хрипловатым. - Ну немножко, Наташенька. - Я не могу, - слова давались Мартовой трудно, будто её сильно тошнило. - Мне запретили. - Кто? - затаив дыхание, спросил Сергей Сергеевич. - Они. Они запретили. Они делают вот так, - Мартова раскрыла рот и всунула туда сжатую руку. - А мне так больно. Я не хочу. Я должна писять только когда с ними. Не на улице, не в гостях, только с ними. Так они сказали. Только тут, только с нами, иначе мы ревнуем, - Мартова снова заплакала, не в силах больше говорить. - Ну-ну, Наташенька, ничего страшного, они и не узнают, они не заметят, ты немножко, совсем чуть-чуть, ты трусики приспусти, расправь платье, вытащи его из-под попы, и в стул, просто в стул, самую малость, оно и пахнуть не будет, они ничего не узнают. Ну давай, Наташенька, давай, ну давай, скоренько. Мартова, плача, засунула руки под платье и поёрзала, спуская трусы. - Ну давай, давай, Наташенька, - шептал Сергей Сергеевич, всё ещё держа её за локоть. - Ну Наташенька. - Не получается, - горько всхлипнула Мартова. - Получится, милая, немножко всегда получится, давай, постарайся. - Вот, - испуганно шепнула студентка. - Вот. Это хватит? Сергей Сергеевич наклонился и нежно принюхался. - А ну-ка, встань. Мартова встала, подтягивая трусы и отодвинув стул. - Вот тут, - показала она на сиденье. - Мокро. - Это не надо, - засуетился Сергей Сергеевич, - это мне не надо, ты юбочку подними. Покажи мне ноги. Мартова приподняла двумя руками собравшийся в складки край платья. Сергей Сергеевич потрогал рукой ноги девушки, отыскав пальцами мокрые от мочи места. - А что это мокрое? - лукаво спросил он всхлипывающую Мартову. - Ты что, описялась? Рот! Мартова послушно открыла рот. Сергей Сергеевич встал и ловко всунул в него пальцы, сильно сдавив студентке язык. - Сколько я раз тебе говорил, - сказал он незнакомым, поломано дребезжащим голосом. - Не смей это делать где попало. Не смей, не смей. Мартова пронзительно заскулила от боли, схватив преподавателя за рукава. - А ну не дёргайся, больнее будет! Смотри, ноги все мокрые. Опять описялась, поганка? Потерпеть не можешь? - Сергей Сергеевич глубже вдавил пальцы во влажную, мягкую плоть Мартовой, так что та даже со стоном согнула колени, а потом рывком выдернул пальцы из её рта. Мартова сразу закрыла рот рукой, другой вытирая лицо. Сергей Сергеевич взял ещё мокрыми от слюны пальцами ручку и поставил в бланк "отлично". - Если ты ещё раз, - тихо произнёс он. - Где-нибудь это сделаешь, Мартова, мы тебе обратное действие произведём. Ясно? Мартова кивнула, осторожно собирая свои письменные принадлежности. - А раз ясно, так пошла вон! - рявкнул Сергей Сергеевич. - Вон! - и после того, как дверь затворилась, зло добавил: - Поганка. |