Михаил БАКУНИН



Федерализм, Социализм и Антитеологизм

Мотивированное предложение Центральному комитету Лиги Мира и Свободы от М. Бакунина

Женева.

Господа!

Дело, занимающее нас сегодня, это организовать и окончательно упрочить Лигу Мира и Свободы на осно­ве принципов, сформулированных предшествующим рас­порядительным комитетом и принятых первым конгрес­сом. Эти принципы составляют отныне нашу хартию, обя­зательную основу всей нашей последующей деятельности. Мы не имеем права отнять от них хотя бы малейшую часть, но мы можем и даже обязаны их развивать.

Выполнение этой обязанности представляется в насто­ящее время тем более настоятельным, что, как всем из­вестно, вышеупомянутые принципы были сформулирова­ны наскоро, под давлением тяжелого женевского госте­приимства... Мы набросали их, так сказать, между двумя грозами, мы были вынуждены смягчить выражения, что­бы избежать большого скандала, который мог бы приве­сти к полному уничтожению нашего дела.

Ныне, когда благодаря более искреннему и широкому гостеприимству города Берна мы свободны от всякого местного, внешнего давления, мы должны восстановить эти принципы во всей их целостности, отбросив всякую двусмысленность как недостойную нас, недостойную ве­ликого дела, которое мы призваны начать. Умолчание, полуправда, урезанные мысли, любезные смягчения и уступки трусливой дипломатии — все это непригодно для совершения великих дел: они требуют возвышенного сердца, ясного и твердого ума, четко поставленной цели и неукротимой смелости. Господа, мы начали великое дело, поднимемся же на его высоту. Оно будет великим или смешным, середины быть не может, и чтобы оно бы­ло великим, необходимо по меньшей мере, чтобы благо­даря нашей смелости и искренности мы тоже стали вели­кими.

Не академический разбор принципов предлагаем мы теперь вашему вниманию. Мы не забываем, что собрались здесь главным образом, чтобы согласовать политические средства и меры, необходимые для осуществления наше­го дела. Но мы знаем также, что в политике не может быть честной и полезной практической деятельности без теории и ясно определенной цели. В противном случае, сколь мы ни воодушевлены самыми широкими и свободо­любивыми чувствами, мы могли бы прийти к совершенно противоположным практическим результатам: мы могли бы начать с республиканскими, демократическими и со­циалистическими убеждениями, а кончить как бисмаркианцы или как бонапартисты.

Сегодня мы должны сделать три вещи:

1) Определить условия и подготовить элементы ново­го Конгресса.

2) Организовать нашу Лигу, насколько это будет воз­можно, во всех странах Европы, распространить ее даже, и это нам кажется существенным, на Америку и учредить в каждой стране национальные комитеты и провинциаль­ные подкомитеты, предоставив каждому из них закон­ную, необходимую автономию и подчинив их всех иерар­хически Центральному комитету в Берне. Дать этим ко­митетам полномочия и необходимые инструкции для пропаганды и принятия новых членов.

3) Для этой пропаганды основать газету. Не очевидно ли, что для того, чтобы хорошо выпол­нить эти три вещи, мы должны предварительно вырабо­тать принципы, которые бы определили, уже без всякой двусмысленности, природу и цель Лиги. Эти принципы, с одной стороны, вдохновят и направят нашу как пись­менную, так и устную пропаганду, а с другой стороны, по­служат условиями и основой при принятии новых чле­нов. Последний пункт, господа, представляется нам чрез­вычайно важным. Ибо будущее нашей Лиги полностью зависит от склонностей, идей и тенденций как политиче­ских и социальных, так и экономических и нравственных, от этой массы новых людей, для которых мы откроем на­ши ряды. Образуя институт в высшей степени демократический, мы не будем претендовать на управление нашим народом, т. е. массой наших приверженцев, сверху до­низу, и как только мы организуемся, мы никогда не по­зволим себе навязывать им авторитарно наши идеи. На­против, мы хотим, чтобы все наши провинциальные под­комитеты и национальные комитеты, вплоть до централь­ного или интернационального комитета, избирались сни­зу доверху голосованием наших приверженцев во всех странах и поэтому стали верным и послушным выраже­нием их чувств, идей и воли. Но ныне, именно потому, что мы решили подчиняться во всем, что будет касаться общего дела Лиги, желаниям большинства, ныне, покуда мы находимся еще в малом числе, не должны ли мы, ес­ли мы не хотим, чтобы наша Лига когда-либо уклонилась от своей первоначальной идеи и от направления, придан­ного ей ее инициаторами, не должны ли мы принять ме­ры, чтобы никто, имеющий намерения, противополож­ные этой идее и этому направлению, не смог сделаться ее членом? Не должны ли мы организоваться таким обра­зом, чтобы огромное большинство наших приверженцев оставалось всегда верным вдохновляющим нас сегодня-чувствам, и установить такие правила приема членов, что­бы даже при смене личного состава наших комитетов дух Лиги остался неизменным?

Мы можем достигнуть этого не иначе, как выработав и определив наши принципы столь ясно, чтобы никто, бу­дучи в том или ином отношении против них, не смог проникнуть в наши ряды.

Нет сомнения, что если мы будем избегать столь ясно выражать действительный характер своих принципов, число наших приверженцев может сделаться очень боль­шим. Мы могли бы даже в таком случае, как нам предла­гал делегат Базеля г. Шмидлин, принять в наши ряды много военных и священников, почему бы и не жандар­мов? — или по примеру Лиги Мира, основанной в Пари­же под высоким императорским покровительством гг. Мишелем Шевалье и Фредериком Пасси, нижайше просить некоторых знаменитых прусских, австрийских или русских принцесс соблаговолить принять звание по­четных членов нашей ассоциации. Но, как говорит посло­вица, кто многих обнимает, тот плохо прижимает; все эти драгоценные присоединения стоили бы нам нашего полного уничтожения и среди массы двусмысленностей и фраз, отравляющих в настоящее время общественное мнение Европы, стали бы еще одной плохой шуткой.

С другой стороны, очевидно, что если мы будем от­крыто провозглашать свои принципы, число наших при­верженцев будет ограничено, но, по крайней мере, это будут серьезные люди, на которых можно будет рассчи­тывать, — и наша искренняя, просвещенная, серьезная про­паганда будет не отравлять, а нравственно оздоровлять публику.

Итак, посмотрим, каковы принципы нашей новой ас­социации? Она называется Лигой Мира и Свободы. Это уже много; этим мы отличаемся от всех тех, которые стремят­ся к миру любой ценой, даже ценой свободы и человече­ского достоинства. Мы отличаемся также и от английско­го общества мира, которое, абстрагируясь от всякой поли­тики, воображает, что при современном устройстве госу­дарств в Европе мир возможен. В противоположность этим ультрапацифистским тенденциям парижского и ан­глийского обществ, наша Лига объявляет, что она не ве­рит в мир и что она желает мира лишь при высшем усло­вии свободы.

Свобода — это возвышенное слово, означающее вели­кое дело, которое никогда не перестанет воспламенять сердца всех живых людей. Но оно требует точного опре­деления. Иначе мы не избежим двусмысленности, и в на­ших рядах могут оказаться бюрократы — сторонники гра­жданской свободы, монархисты-конституционалисты, ли­беральные аристократы и буржуа, все те, кто в той или иной степени является защитником привилегий и естест­венным врагом демократии. Они могут составить боль­шинство среди нас под предлогом, что они тоже любят свободу.

Чтобы избежать последствий этого досадного недора­зумения, Женевский конгресс объявил, что он желает «основать мир на демократии и свободе», отсюда следует, что для того, чтобы стать членом нашей Лиги, надо быть демократом. Значит, исключаются все аристократы, все сторонники какой-либо привилегии, какой-либо монопо­лии или какой бы то ни было политической исключитель­ности, ибо слово «демократия» означает не что иное, как управление народом посредством народа и для народа, понимая под этим последним наименованием всю массу граждан — а в настоящее время надо прибавить и гражда­нок, — составляющих нацию.

В этом смысле мы все, конечно, демократы. Но мы должны в то же время признать, что этот тер­мин, «демократия», недостаточен для точного определе­ния характера нашей Лиги и что, рассматриваемый в от­дельности, он может, так же как термин «свобода», дать повод к кривотолкам. Разве мы не видели, как в Америке еще в начале этого века плантаторы, рабовладельцы Юга и их приверженцы в Северных Штатах называли себя де­мократами? А современный цезаризм с его мерзкими по­следствиями, нависший как страшная угроза над всем, что зовется в Европе человечностью, не именует ли он себя тоже демократичным? И даже московский и санкт-петер­бургский империализм, это Государство без фраз, этот идеал всех централизованных военных и бюрократиче­ских держав, не во имя ли демократии он раздавил недав­но Польшу?

Очевидно, что демократия без свободы не может слу­жить нам знаменем. Но что такое демократия, основан­ная на свободе, если не Республика? Соединение свободы с привилегиями создает монархический конституцион­ный режим, но ее соединение с демократией может осу­ществиться лишь в Республике. Из осторожности, которой мы не одобряем. Женевский конгресс нашел нужным воздержаться в своих резолюциях от слова «республика». Но, объявляя свое желание «основать мир на демократии и свободе», он невольно показал себя республиканцем. Итак, наша Лига должна быть одновременно демократической и республиканской.

И мы думаем, что все мы здесь республиканцы в том смысле, что, движимые беспощадной логической после­довательностью, предостерегаемые столь же спасительны­ми, как и жестокими уроками истории, всем опытом про­шлого и в особенности событиями, которые омрачили Европу после 1848 года, и теми опасностями, которые ей угрожают сегодня, мы все пришли к одному убеждению: монархические институты несовместимы, с царством мира, справедливости и свободы.

Что касается нас, господа, то мы как русские социали­сты и как славяне считаем своей обязанностью открыто заявить, что для нас слово «республика» не имеет другого значения, кроме значения чисто отрицательного: оно озна­чает свержение или уничтожение монархии. Слово это не только не способно нас воспламенить, но, напротив, всякий раз, как нам представляют республику как положительное, серьезное решение всех злободневных вопро­сов, как высшую цель, к достижению которой мы дол­жны направлять все наши усилия, нам хочется протесто­вать.

Мы ненавидим монархию всем сердцем; мы не хотим ничего большего, чем ее свержения в Европе и во всем мире, и мы убеждены, как и вы, что ее уничтожение есть условие sine qua поп освобождения человечества. С этой точки зрения мы — искренние республиканцы. Но мы не думаем, что достаточно свергнуть монархию, чтобы осво­бодить народы и дать им мир и справедливость. Напро­тив, мы твердо убеждены, что крупная военная, бюрокра­тическая, политически централизованная республика мо­жет стать и непременно станет державой, стремящейся к внешним завоеваниям, к угнетению внутри страны, что она будет неспособна обеспечить своим подданным, даже если те будут называться гражданами, благоденствие и свободу. Разве мы не видели великую французскую на­цию дважды объявляющей себя демократической респуб­ликой и оба раза теряющей свою свободу и дающей себя вовлечь в завоевательные войны?

Припишем ли мы, подобно многим другим, эти пла­чевные падения легкомысленному темпераменту и исто­рическим дисциплинарным привычкам французского на­рода, который, как утверждают его клеветники, способен завоевать свободу внезапным сокрушительным порывом, но не умеет пользоваться ею и применять ее на практике?

Мы не можем, господа, присоединиться к этому осу­ждению целого народа, одного из самых просвещенных народов Европы. Мы убеждены, что если Франция два­жды теряла свободу, а демократическая республика там превращалась в военную диктатуру и в военную демокра­тию, то в этом повинен не характер ее народа, а ее поли­тическая централизация. Централизация эта, издавна подго­товленная французскими королями и государственными людьми, воплотившаяся позже в человеке, названном льстивой придворной риторикой Великим Королем, за­тем повергнутая в бездну позорными деяниями одряхлев­шей монархии, конечно, погибла бы в грязи, если бы Ре­волюция не подняла ее своей могучей рукой. Да, странная вещь эта великая революция, впервые в истории провоз­гласившая свободу не только гражданина, но и человека: став наследницей монархии, которую она убила, она вос­кресила в то же время отрицание всякой свободы — цен­трализацию и всемогущество Государства.

Вновь созданная Учредительным собранием (правда, против нее боролись, но почти безуспешно, жиронди­сты), эта централизация была завершена Национальным Конвентом. Робеспьер и Сен-Жюст были ее истинными реставраторами: ничто не было забыто в новой правитель­ственной машине, ни даже Верховное Существо вместе с культом Государства. Она ожидала лишь ловкого маши­ниста, чтобы явить удивленному миру все могущество притеснения, которым ее одарили бездумные устроите­ли... и — нашелся Наполеон. Итак, эта Революция, кото­рая вначале была вдохновлена лишь любовью к свободе и человечности, одним тем, что поверила в возможность примирения их с централизацией Государства, убила себя, убила их и не породила вместо них ничего, кроме воен­ной диктатуры. Цезаризма.

Не очевидно ли, господа, что для того, чтобы спасти в Европе свободу и мир, мы должны противопоставить этой чудовищной и подавляющей централизации воен­ных, бюрократических, деспотических, конституцион­но-монархических или даже республиканских государств великий, спасительный принцип Федерализма, принцип, чье блистательное проявление явили нам между прочим по­следние события в Соединенных Штатах Северной Аме­рики.

С этих пор для всех истинно желающих освобожде­ния Европы должно быть ясно, что, сохраняя все свои симпатии к великим социалистическим и гуманистиче­ским идеям, провозглашенным Французской Революцией, мы должны отбросить ее политику Государства и реши­тельным образом воспринять североамериканскую поли­тику свободы.

I

ФЕДЕРАЛИЗМ

Мы рады заявить, что Женевский конгресс единодуш­но приветствовал этот принцип. Сама Швейцария, кото­рая, к слову сказать, так успешно применяет его теперь на практике, присоединилась к нему без всякого ограниче­ния и приняла его со всеми вытекающими последствиями. К сожалению, в резолюциях конгресса этот принцип был очень плохо сформулирован и упомянут лишь кос­венным образом, во-первых, по поводу Лиги, которую мы должны основать, и ниже по поводу журнала, который мы должны издавать под заглавием: «Соединенные Шта­ты Европы». Между тем, по нашему мнению, он должен был бы занять первое место в нашей декларации прин­ципов.

Это весьма обидный пропуск, который мы должны поспешить заполнить. Согласно с единодушным мнением Женевского конгресса мы должны провозгласить:

1) Что для того, чтобы свобода, справедливость и мир восторжествовали в международных отношениях Евро­пы, для того, чтобы сделать невозможною гражданскую войну между различными народами, составляющими ев­ропейскую семью, есть только одно средство: образование Соединенных Штатов Европы.

2) Что Штаты Европы не могут быть образованы из государств в том виде, в каком они сложились сейчас, по причине чудовищного неравенства их сил.

3) Что пример скончавшейся Германской конфедера­ции доказал неоспоримым образом, что конфедерация монархий — это насмешка, что она бессильна гарантиро­вать населению как мир, так и свободу.

4) Что ни одно централизованное, бюрократическое и тем самым военное государство, называйся оно даже республикой, не сможет серьезным и искренним образом войти в интернациональную конфедерацию. По своей конституции, которая всегда будет открытым или зама­скированным отрицанием свободы внутри, оно неизбеж­но будет постоянным призывом к войне, угрозой суще­ствованию соседних стран. Основанное существенным об­разом на последующем акте насилия, на завоевании или на том, что в частной жизни называется кражей со взло­мом, — акте, благословленном церковью любой религии, освященном временем и превратившемся, таким образом, в историческое право, — и опираясь на это божеское освя­щение торжествующего насилия как на исключительное и высшее право, всякое централистское государство счита­ет для себя возможным абсолютное отрицание прав всех других государств, признавая их в заключенных с ними договорах только в политических интересах или по не­мощности.

5) Что все приверженцы Лиги должны будут, следо­вательно, направлять все свои усилия к переустройству своих отечеств, дабы заменить старую организацию, осно­ванную сверху донизу на насилии и авторитарном прин­ципе, новой организацией, не имеющей иного основания, кроме интересов, потребностей и естественных влечений населения, ни иного принципа, помимо свободной феде­рации индивидов в коммуны, коммун в провинции*, про­винций в нации, наконец, этих последних в Соединенные Штаты сперва Европы, а затем всего мира.

* Славный итальянский патриот Джузеппе Мадзини, чей республи­канский идеал не что иное, как французская республика 1793 года, ис­правленная в духе поэтических традиций Данте и властолюбивых воспо­минаний о властелине земли Риме, потом пересмотренная и исправлен­ная с точки зрения новой теологии, наполовину рациональной и наполо­вину мистичной, — этот замечательный патриот, честолюбивый, страст­ный и всегда исключительный, несмотря на все его усилия подняться до уровня международной справедливости, патриот, который всегда пред­почитал величие и могущество своего отечества его благополучию и сво­боде, — Мадзини был всегда яростным противником автономии провин­ций, которая естественно нарушала бы строгое единообразие великого итальянского государства. Он утверждает, что для противовеса могу­ществу прочно устроенной республики достаточна автономия коммун. Он ошибается: ни одна коммуна, взятая в отдельности, не сможет про­тивостоять могуществу столь сильной централизации, она будет ею раз­давлена. Чтобы не пасть в этой борьбе, она должна была бы для общей самозащиты вступить в федерацию с соседними коммунами, т. е. она должна была бы образовать вместе с ними автономную провинцию. Кроме того, раз провинции не будут автономны, управлять ими надо бу­дет ставленникам государства. Нет середины между строго последова­тельным федерализмом и бюрократическим режимом. Отсюда вытека­ет, что республика, к которой стремится Мадзини, была бы государ­ством бюрократическим и, следовательно, военным, основанным в це­лях внешнего могущества, а не международной справедливости и вну­тренней свободы. В 1793 году, при режиме Террора, коммуны Франции были признаны автономными, что не помешало им быть раздавленными революционным деспотизмом Конвента или, лучше сказать, Парижской Коммуны, естественным наследником которой явился Наполеон.

6) Следовательно, полный отход от всего, что называ­ется историческим правое государств; все вопросы о естественных, политических, стратегических и торго­вых границах должны отныне считаться принадлежащи­ми к древней истории и решительно отвергаться всеми приверженцами Лиги.

7) Признание абсолютного права каждой нации, боль­шой или малой, каждого народа, слабого или сильного, каждой провинции, каждой коммуны на полную автоно­мию при одном лишь условии, чтобы их внутреннее устройство не являлось угрозой и не представляло опас­ности для автономии и свободы соседних земель.

8) Если страна вошла в состав какого-либо государст­ва, даже если она присоединилась добровольно, отсюда никак не следует, что она обязана оставаться в его составе всегда. Никакое вечное обязательство не может быть до­пущено человеческой справедливостью, единственной, с которой мы считаемся, и мы никогда не признаем иных прав или иных обязанностей, кроме тех, которые основа­ны на свободе. Право свободного присоединения, и равно свободного отделения, есть первое и самое важное из всех политических прав, без которого конфедерация все­гда будет лишь замаскированной централизацией.

9) Из всего вышеизложенного следует, что Лига дол­жна открыто осудить всякий союз той или иной нацио­нальной фракции европейской демократии с монархиче­скими государствами, даже если бы этот союз имел целью вернуть независимость или свободу угнетенной стране: такой союз, могущий привести лишь к разочарова­ниям, был бы в то же время изменой делу революции.

10) В противоположность этому Лига, именно пото­му, что она Лига мира, и именно потому, что она убежде­на, что мир не может быть завоеван и основан иначе, как на самой тесной и полной солидарности народов на нача­лах справедливости и свободы, должна громко выразить свое сочувствие всякому народному бунту против любого угнетения, внешнего или внутреннего, лишь бы это был бунт во имя наших принципов и в политических и эконо­мических интересах народных масс, а не амбициозное на­мерение основать могущественное Государство.

11) Лига будет вести беспощадную войну со всем, что называется славой, величием и могуществом государств. Всем этим ложным и вредоносным идолам, которым бы­ли принесены в жертву миллионы людей, мы противопо­ставим славу человеческого разума, проявляющегося в на­уке, и всеобщего процветания, основанного на труде, справедливости и свободе.

12) Лига признает национальность как естественный факт, имеющий бесспорное право на свободное существо­вание и свободное развитие, но не как принцип, ибо вся­кий принцип должен обладать всеобщностью, а нацио­нальность — это лишь отдельный, исключительный факт. Так называемый принцип национальности, каким он пред­ставляется в наши дни правительствами Франции, России и Пруссии и даже многими немецкими, польскими, ита­льянскими и венгерскими патриотами, является лишь от­влекающим средством, которое реакция противополагает духу революции: принцип в высшей степени аристократи­ческий по своей сущности, вплоть до презрения к диалек­там народов, не имеющих своей письменности, молчали­во отрицающий свободу провинций и реальную автоно­мию коммун и поддерживаемый во всех странах не народными массами, чьими реальными интересами он си­стематически жертвует ради так называемого общего бла­га, которое всегда является лишь благом привилегирован­ных классов, — этот принцип не выражает ничего другого, кроме пресловутых исторических прав и амбиций госу­дарств. Итак, право национальности всегда будет рассма­триваться Лигой лишь как естественное следствие высше­го принципа свободы, и оно перестанет быть правом как только окажется или против свободы, или даже просто вне свободы.

13) Единство есть цель, к которой непреоборимо стремится человечество. Но единство становится фаталь­ным, разрушает просвещение, достоинство и процветание индивидуумов и народов всякий раз, как оно образуется вне свободы, или путем насилия, или под воздействием какой-либо теологической, метафизической, политиче­ской или даже экономической идеи. Патриотизм, стремя­щийся к единству помимо свободы, — это плохой патрио­тизм. Он всегда причиняет вред интересам народа и под­линным интересам страны, которую он якобы хочет возвысить и которой хочет служить, будучи, зачастую по­мимо воли, другом реакции и врагом революции, т. е. освобождения народов и людей. Лига может признать лишь одно единство: то, которое свободно образуется че­рез федерацию автономных частей в одно целое, с тем чтобы это последнее, не будучи больше отрицанием част­ных прав и интересов, кладбищем, где насильственно хо­ронят всякое местное процветание, стало, напротив, под­тверждением и источником всякой автономии и процве­тания. Итак, Лига будет всеми силами бороться против всякой религиозной, политической, экономической и об­щественной организации, которая не будет всецело про­никнута этим великим принципом свободы: без него нет ни просвещения, ни справедливости, ни процветания, ни человечности.

Таковы, господа, по нашему и, без сомнения, также по вашему мнению, необходимое содержание и необходи­мые следствия великого принципа Федерализма, открыто провозглашенного Женевским конгрессом. Таковы не­преложные условия мира и свободы.

Непреложные — да, но единственные ли? — Не ду­маем.

Штаты Юга в великой республиканской конфедера­ции Северной Америки были с момента провозглашения независимости республиканских Штатов преимуществен­но демократичными* и федералистскими, вплоть до же­лания отделиться. И все же они в последнее время вызва­ли осуждение защитников свободы и человечности во всем мире и своей несправедливой и святотатственной войной против республиканских Штатов Севера чуть бы­ло не разрушили и не уничтожили самую прекрасную по­литическую организацию из всех, когда-либо существо­вавших в истории. В чем причина такого странного фак­та? Была ли эта причина политической? Нет, она всецело социальная. Внутреннее политическое устройство Южных Штатов было даже во многих отношениях более совер­шенным, являло собой большую свободу, чем устройство Северных Штатов. Только в этом устройстве было одно черное пятно, как и в республиках древнего мира: свобо­да граждан была основана на насильственном труде рабов. Этого черного пятна было достаточно, чтобы прекратить всякое политическое существование этих Штатов.

* Как известно, в Америке приверженцы интересов Юга против Се­вера, т. е. рабства против освобождения рабов, называют себя демокра­тами.

Граждане и рабы — таков был антагонизм древнего мира, как и рабовладельческих государств нового мира. Граждане и рабы, т. е. принужденные работники, рабы если не по праву, то на деле, — вот антагонизм современ­ного мира. Подобно тому как древние государства поги­бли от рабства, так и современные государства погибнут от пролетариата.

Напрасны старания утешиться мыслью, что это антаго­низм скорее фиктивный, чем действительный, или что невозможно провести линию раздела между имущими и неимущими классами, так как эти классы переходят один в другой посредством множества промежуточных и неуловимых оттенков. В естественном мире также не существует линии раздела; так, например, в восходящем ряду существ невозможно указать точку, где кончается растительное и начинается животное царство, где конча­ется животное царство и начинается человечество. Тем не менее, существует вполне реальное различие между рас­тением и животным, между животным и человеком. Так же точно в человеческом обществе, несмотря на проме­жуточные звенья, делающие незаметными переход от одного политического и социального положения к друго­му, различие между классами вполне определенно, и вся­кий сумеет различить дворянскую аристократию от фи­нансовой аристократии, крупную буржуазию от мелкой буржуазии, а эту последнюю от фабричных и городских пролетариев; так же точно, как крупного землевладельца, рантье, крестьянина-собственника, собственноручно обра­батывающего землю, фермера от простого деревенского пролетария.

Все эти различные политические и социальные ре­алии — сводятся в настоящее время к двум диаметрально противоположным основным категориям, естественным врагам друг для друга: политические* классы, состоящие, из лиц, имеющих привилегии в отношении как земли, так и капитала, или даже только буржуазного образования**, и рабочие классы, обделенные как капиталом, так и землей, и лишенные всякого образования и воспитания.

* Привилегированные?

** Даже за неимением имущества это буржуазное образование при той солидарности, которая связывает всех членов буржуазного мира, обеспечивает получившему его громадную привилегию в вознагражде­нии за труд — ибо труд самого посредственного буржуа оплачивается в три, в четыре раза дороже, чем труд самого умного рабочего.

Надо быть софистом или слепым, чтобы отрицать про­пасть, разделяющую эти два класса. Подобно древнему миру, наша современная цивилизация с сравнительно не­большим числом привилегированных граждан основана на принудительном труде (к которому понуждает голод) громадного большинства населения, обреченного на неве­жество и грубость.

Напрасны также старания уверить себя, что эту про­пасть можно уничтожить простым распространением просвещения в народных массах. Прекрасное дело осно­вывать народные школы, но надо спросить себя, может ли человек из народа, перебивающийся изо дня в день и кормящий свою семью работой своих рук, лишенный сам образования и досуга и вынужденный убивать и оту­плять себя работой, чтобы обеспечить свою семью хлебом на завтрашний день, — надо спросить себя, может ли та­кой человек хотя бы помышлять, желать, не говоря уж о том, чтобы иметь возможность, отправить своих детей в школу и содержать их во время обучения. Не будет ли он нуждаться в помощи их слабых рук, их детского труда, чтобы обеспечить все потребности семьи? Достаточно много будет и того, что он пойдет на жертву и отдаст де­тей в школу на год или на два, с трудом выкраивая им время, чтобы они могли научиться читать, писать, считать, с тем, чтобы их ум и сердце были отравлены христиан­ским катехизисом, который умело и щедро преподносит­ся в официальных народных школах всех стран. Сможет ли когда-нибудь это жалкое образование поднять рабочие массы до уровня буржуазного образования? Будет ли ко­гда-нибудь заполнена пропасть?

Очевидно, что этот столь важный вопрос народного образования и воспитания зависит от решения другого, гораздо более трудного вопроса о коренном изменении нынешних экономических условий рабочих классов. — Возвысьте условия труда, отдайте труду все, что по спра­ведливости ему принадлежит, и тем самым предоставьте народу спокойную уверенность, достаток, досуг, и тогда, поверьте, он займется своим образованием и создаст ци­вилизацию более широкую, здоровую, более возвышен­ную, чем ваша.

Напрасны и старания убедить себя вслед за экономи­стами, что улучшение экономического положения рабочих классов зависит от общего прогресса промышленности и торговли в каждой стране и от их полного освобожде­ния от опеки и покровительства государств. Свобода про­мышленности и торговли — это, конечно, великая вещь, одна из главных основ международного союза всех наро­дов мира. Сторонники свободы, всякой свободы, мы дол­жны быть сторонниками и этой. Но, с другой стороны, мы должны признать, что покуда будут существовать сов­ременные государства, покуда труд будет рабом собствен­ности и капитала, эта свобода, обогащая ничтожную горстку буржуа в ущерб огромному большинству населе­ния, приведет лишь к одному: еще больше расслабит и развратит малое число привилегированных, увеличит нищету, недовольство и справедливое возмущение рабо­чих масс и тем самым приблизит час разрушения госу­дарств.

Англия, Бельгия, Франция и Германия являются, не­сомненно, теми европейскими странами, где торговля и промышленность пользуются сравнительно большей свободой и которые достигли самой высокой степени раз­вития. И это именно те самые страны, где пауперизм чувствуется наиболее жестоким образом, где пропасть между собственниками и капиталистами, с одной сторо­ны, и рабочими классами — с другой, увеличилась как ни в одной другой стране. В России, в скандинавских стра­нах, в Италии, в Испании, где торговля и промышлен­ность мало развиты, люди редко умирают от голода, разве только по случаю какого-либо необычайного бедствия. В Англии смерть от голода обычное явление. От голода умирают не единицы, а тысячи, десятки, сотни тысяч лю­дей. Не очевидно ли, что при том экономическом поло­жении, которое царит в настоящее время во всем цивили­зованном мире, — свобода и развитие торговли и промыш­ленности, удивительные приложения науки к производст­ву и даже сами машины, имеющие целью освободить работника, облегчая труд человека, — что все эти изобре­тения, весь этот прогресс, которым справедливо гордится цивилизованный человек, нисколько не улучшают поло­жение рабочих классов, а наоборот, ухудшают его и дела­ют еще более невыносимым.

Только Северная Америка является в значительной степени исключением из этого правила. Но это исключе­ние не опровергает правило, а подтверждает его. Если ра­бочие там лучше оплачиваются, чем в Европе, если никто там не умирает от голода, если в то же время классовый антагонизм там еще почти не существует, если все трудя­щиеся — граждане и если вся масса граждан составляет именно единое целое, наконец, если хорошее начальное и даже среднее образование широко распространено там в массах, то все это следует в значительной мере припи­сать, конечно, тому традиционному духу свободы, кото­рый первые колонисты принесли из Англии: рожденно­му, испытанному, окрепшему в великой религиозной борьбе, этому принципу индивидуальной независимости и самоуправления коммун и провинций — self-government способствовало еще то редкое обстоятельство, что, пере­несенный на неосвоенные земли, он был свободен от ду­ховного гнета прошлого и мог, таким образом, создать новый мир, мир свободы. А свобода — это великая волшеб­ница, она наделена такой удивительной творческой си­лой, что, вдохновляемая ею одной. Северная Америка ме­нее чем в столетие смогла достичь, а ныне и превзойти цивилизацию Европы. Но не надо обманываться: этот удивительный прогресс и столь завидное благополучие обязаны своим существованием в огромной мере важно­му преимуществу, которое имеет Америка, равно как и Россия: мы хотим сказать о громадных просторах пло­дородной земли, которая остается необработанной за не­достатком рабочих рук. По крайней мере до сих пор это великое пространственное богатство было почти беспо­лезно для России, ибо мы никогда не обладали свободой. Иначе обстояло дело в Северной Америке, которая благо­даря свободе, подобной которой не существует больше нигде, привлекает каждый год сотни тысяч энергичных, трудолюбивых и умных колонистов и благодаря этому богатству может их принять в свое лоно. Тем самым одновременно отодвигается проблема пауперизма и мо­мент постановки социального вопроса: рабочий, не нахо­дящий работы или недовольный заработком, который ему предоставляет капитал, всегда может, в крайности, эмигрировать на far west чтобы возделать там какую-ни­будь дикую незанятую землю.

Эта возможность, всегда, за неимением лучшего, от­крытая для всех американских рабочих, естественно под­держивает там заработную плату на достаточной высоте и предоставляет каждому независимость, какой не знает Европа. Таково преимущество, но вот и недостаток: деше­визна промышленных продуктов зависит главным обра­зом от дешевизны труда, и поэтому американские фабри­канты в большинстве случаев не в состоянии конкуриро­вать с европейскими фабрикантами; отсюда вытекает необходимость протекционистского тарифа для промыш­ленности Северных Штатов. Но это привело в первую очередь к созданию массы искусственных производств и в особенности к притеснению и разорению непромыш­ленных Южных Штатов, что заставило их стремиться к отделению; к скоплению, наконец, в таких городах, как Нью-Йорк, Филадельфия, Бостон и многих других, массы рабочих пролетариев, которые постепенно начинают по­падать в положение, аналогичное положению рабочих в крупных промышленных государствах Европы. — И мы действительно видим, что социальный вопрос выдвигает­ся в Штатах Севера, подобно тому как он встал много раньше у нас.

Итак, мы вынуждены признать как общее правило, что в нашем современном мире, если и не так всецело, как в древнем мире, цивилизация малого числа основана на принудительном труде и относительном варварстве громадного большинства. Было бы несправедливо сказать, что этот привилегированный класс чужд труда; напротив, в наши дни его члены много работают, число совершенно бездеятельных заметно уменьшается, труд начинают ува­жать в этой среде; ибо наиболее благополучные понима­ют сегодня, что для того, чтобы быть на уровне современ­ной цивилизации, для того хотя бы, чтобы быть в состо­янии пользоваться своими привилегиями и сохранить их, надо много трудиться. Но между трудом зажиточных и рабочих классов та разница, что труд первых оплачива­ется в значительно большей пропорции, чем труд вторых, и потому оставляет привилегированным досуг, это наивыс­шее условие развития человека, как интеллектуального, так и нравственного, условие, никогда не существовавшее для рабочих классов. Кроме того, труд, которым занима­ются в мире привилегированных, почти исключительно умственный, то есть работа воображения, памяти и мысли; между тем как труд миллионов пролетариев — это труд физический и зачастую, как, например, на всех фабриках, это труд, включающий в работу не всю мускульную систе­му человека, а развивающий лишь какую-нибудь часть ее в ущерб всем остальным, труд, совершаемый обычно в условиях, вредных для здоровья тела и препятствующих его гармоничному развитию. В этом отношении земледе­лец гораздо более благополучен: его натура, не испорчен­ная душной и зачастую отравленной атмосферой заводов и фабрик, не изуродованная анормальным развитием одной какой-нибудь способности во вред другим, остается более сильной, более цельной, но зато его ум — почти всегда более отсталым, неповоротливым и гораздо менее развитым, чем ум фабричных и городских рабочих.

Итак, ремесленники, заводские рабочие и земледель­цы образуют вместе одну и ту же категорию, категорию физического труда, противополагаемую привилегированным представителям умственного труда. Каковы следствия это­го не фиктивного, а вполне реального разделения, соста­вляющего самую основу современного как политическо­го, так и социального положения?

Для привилегированных представителей умственного труда, которые, скажем мимоходом, при нынешней орга­низации общества призваны быть его представителями, не потому, что они самые умные, но единственно потому, что родились в привилегированном классе, — для них все блага, но также и все гибельные соблазны современной цивилизации: богатство, роскошь, комфорт, благососто­яние, семейные радости, исключительная политическая свобода вместе с возможностью эксплуатировать труд миллионов рабочих и управлять ими по своей воле и в своих интересах, все изобретения, все изощрения во­ображения и мысли... и, вместе с возможностью стать цельными людьми, все язвы человечества, испорченного привилегиями.

Что остается представителям физического труда, этим бесчисленным миллионам пролетариев или даже мелким земельным собственникам? Безысходная нужда, отсутст­вие даже семейных радостей, ибо семья для бедного вско­ре становится обузой, невежество, дикость и, мы бы ска­зали, вынужденное почти животное состояние, с тем уте­шением, что они служат пьедесталом для цивилизации, свободы и разложения немногих. Но зато они сохранили свежесть ума и сердца. Воспитанные трудом, хотя бы и принудительным, они сохранили чувство справедливо­сти, много более правильной, чем справедливость юрис­консультов и кодексов; сами несчастные, они сочувствуют всякому несчастью, они сохранили здравый смысл, не ис­порченный софизмами доктринерской науки и обманами политики, и, так как они еще не злоупотребили и даже не воспользовались жизнью, они имеют веру в жизнь.

Но, скажут нам, этот контраст, эта пропасть между малым числом привилегированных и огромным количе­ством обездоленных всегда существовала и теперь сущест­вует: так что же изменилось? Изменилось то, что прежде эта пропасть была заполнена религиозным туманом, так что народные массы ее не видели, а теперь, после того как Великая Революция начала рассеивать этот туман, они тоже начинают видеть пропасть и спрашивать о ее причине. Значение этого безмерно.

С тех пор как Революция ниспослала в массы свое Евангелие, не мистическое, а рациональное, не небесное, а земное, не божественное, а человеческое, — свое Еванге­лие прав человека; с тех пор как она провозгласила, что все люди равны, что все одинаково призваны к свободе и человечности, народные массы всей Европы, всего мира начинают мало-помалу пробуждаться ото сна, который их сковывал с тех пор, как христианство усыпило их своими маковыми цветами, и начинают спрашивать себя, не име­ют ли они тоже права на равенство, свободу и человеч­ность.

Как только этот вопрос был поставлен, народ, как в силу своего удивительного здравого смысла, так и ин­стинкта, понял, что первым условием его действительно­го освобождения, или, если вы мне позволите это слово, его очеловечения, является коренная реформа экономиче­ских условий. Вопрос о хлебе правомерно является для него первым вопросом, ибо еще Аристотель заметил: че­ловек, чтобы мыслить, чтобы чувствовать свободно, чтобы сделаться человеком, должен быть свободен от забот ма­териальной жизни. Впрочем, буржуа, громко выступа­ющие против материализма народа и призывающие его к идеалистическому воздержанию, знают это очень хоро­шо, ибо они проповедуют на словах, а не на примере. Второй вопрос для народа — это досуг после работы, усло­вие sine qua поп человечности; но хлеб и досуг не могут быть им получены иначе как путем радикального пре­образования современного устройства общества, и это объясняет, почему Революция как логическое следствие своего собственного принципа породила социализм.

II

СОЦИАЛИЗМ

Французская Революция, провозгласив право и обязан­ность каждого человеческого индивидуума сделаться че­ловеком, пришла в своих последних выводах к бабувизму. Бабеф — один из последних энергичных и безупречных граждан, созданных Революцией, а затем уничтоженных ею в таком количестве, — которому посчастливилось иметь в числе своих друзей таких людей, как Буонарроти, соединил в своей неповторимой концепции политические традиции своего древнего отечества с новейшими идеями социальной революции. Видя, что Революция угасает за недостатком коренного преобразования, впрочем, по всей вероятности, и невозможного при экономи­ческой структуре того общества, верный, с другой стороны, духу этой Революции, которая завершилась за­меной всякой личной инициативы всемогущим действием Государства, он измыслил политическую и социальную систему, согласно которой республика, выражающая со­бой коллективную волю граждан, должна была конфи­сковать всякую личную собственность и управлять ею в интересах всех, наделяя каждого в равной мере воспита­нием, образованием, средствами к существованию, развле­чениями и принуждая всех без исключения, по мере сил и способностей каждого, к физическому и умственному труду. Заговор Бабефа не удался, он был гильотинирован вместе с несколькими друзьями. Но его идеал социали­стической республики с ним не умер. Подхваченная его другом Буонарроти, величайшим конспиратором века, эта идея как священное сокровище была передана им новым поколениям; и благодаря тайным обществам, основанным Буонарроти в Бельгии и Франции, коммунистические идеи зародились в воображении народа. Они нашли с 1830 по 1848 год талантливых выразителей в лице Кабе и Луи Блана, которые создали в окончательном виде рево­люционный социализм. Другое социалистическое течение, исходящее из того же революционного источника, стре­мящееся к той же цели, но совершенно иными средства­ми, — течение, которое мы бы охотно назвали доктринер­ским социализмом, было основано двумя замечательными людьми: Сен-Симоном и Фурье. Сен-симонизм был ис­толкован, развит, переработан и утвержден в виде чуть ли не обрядовой системы, своего рода церкви, отцом Анфантеном вместе со многими друзьями, из которых большая часть стала ныне финансистами и государственными людьми, чрезвычайно преданными Империи. Фурьеризм нашел своего интерпретатора в «Мирной демократии», из­дававшейся до 2 декабря г. Виктором Консидераном.

Заслуга этих двух социалистических систем, впрочем, во многих отношениях различных, заключается главным образом в глубокой, научной, строгой критике современ­ного устройства общества, чьи чудовищные противоречия они смело раскрыли; затем в том важном факте, что эти системы яростно нападали на христианство и расшатали его во имя восстановления в своих правах материи и человеческих страстей, оклеветанных и в то же время так хорошо практикуемых христианскими священниками. Сен-симонисты хотели заменить христианство новой ре­лигией, в основе которой был мистический культ плоти, с новой иерархией священников, новых эксплуататоров толпы своей привилегией гения, способностей и таланта. Фурьеристы, куда большие и, можно сказать, даже ис­кренние демократы, придумали свои фаланстеры, упра­вляемые избранными всеобщим голосованием руководи­телями, фаланстеры, где каждый сам себе, по мысли фу­рьеристов, нашел бы работу и место в соответствии с при­родой его страстей. Ошибки сен-симонистов слишком очевидны, чтобы стоило о них говорить. Двойная непра­вота фурьеристов заключалась, во-первых, в том, что они искренне верили, что единственно силой убеждения и мирной пропагандой они сумеют до такой степени тро­нуть сердца богатых, что те в конце концов сами придут сложить у порога фаланстера излишек своих богатств; во-вторых, в том, что они вообразили, что можно теоре­тически, a priori построить социальный рай, в котором разместится будущее человечество. Они не поняли, что мы можем провозглашать какие угодно великие принци­пы его грядущего развития, но мы должны оставить опы­ту будущего практическую реализацию этих принципов.

Вообще, все социалисты, за исключением одного, до 1848 года питали общую страсть к регламентации. Кабе, Луи Блан, фурьеристы, сен-симонисты — все были одер­жимы страстью поучать и устраивать будущее, все были более или менее авторитарными.

Но вот явился Прудон, сын крестьянина, в сто раз больший революционер и в делах, и по инстинкту, чем все эти доктринерские буржуазные социалисты; он воору­жился критикой столь же глубокой и проницательной, сколь неумолимой, чтобы уничтожить все их системы. Противопоставив свободу авторитету, он в противопо­ложность этим государственным социалистам смело про­возгласил себя анархистом и имел мужество бросить в лицо их деизму или пантеизму заявление, что он просто атеист или, точнее, позитивист, подобно Огюсту Конту.

Социализм Прудона, основанный как на индивидуаль­ной, так и на коллективной свободе и на спонтанной де­ятельности свободных ассоциаций, не подчиненный дру­гим законам, кроме как общим законам социальной эко­номии; законам, которые открыты или которые еще предстоит открыть науке; социализм, стоящий вне всякой правительственной регламентации и всякого покрови­тельства со стороны государства и подчиняющий полити­ку экономическим, интеллектуальным и моральным интересам общества, должен был с течением времени прийти, в силу необходимой последовательности, к федерализму.

Таково было положение социальной науки до 1848 г. Полемика в газетах, листках и социалистических брошю­рах привнесла массу новых идей в рабочие классы; они были ими насыщены, и, когда разразилась революция 1848 года, социализм заявил о себе как мощная сила.

Как мы сказали, социализм был последним детищем Великой Революции; но до его рождения она произвела на свет своего более прямого наследника, своего старше­го сына, любимца Робеспьеров и Сен-Жюстов: чистый рес­публиканизм, без примеси социалистических идей, перене­сенный из античного мира и вдохновляемый героически­ми традициями великих граждан Греции и Рима. Гораздо менее человечный, чем социализм, этот республиканизм почти не принимает в расчет человека, а признает лишь гражданина; если социализм стремится основать республи­ку людей, то республиканизм желает лишь республику гра­ждан, хотя бы они, как это было при конституциях, явившихся естественным и необходимым следствием конституции 1793 года (раз уж эта конституция после не­долгого колебания сознательно не затронула социального вопроса), — хотя бы они в качестве активных граждан (если воспользоваться выражением Учредительного собра­ния) основывали свое благополучие на эксплуатации труда пассивных граждан. Впрочем, политический респуб­ликанец сам по себе не является, или по крайней мере ему не полагается быть, эгоистом лично для себя, но он должен им быть для отечества, которое он должен ста­вить в своем свободном сердце выше себя самого, выше всех индивидуумов, выше всех наций в мире, выше всего человечества. Следовательно, он будет всегда игнориро­вать международную справедливость; во всех спорах, бу­дет ли его отечество право или нет, он будет становиться на его сторону, он будет желать, чтобы оно всегда имело верх и подавляло другие народы своим могуществом и славой. Он сделается по естественной склонности заво­евателем, несмотря на опыт веков, показывающий ему, что военные победы неизбежно должны привести к цеза­ризму. Республиканец-социалист ненавидит величие, мо­гущество и военную славу государства, он предпочитает им свободу и благоденствие. Федералист во внутренней политике, он стремится и к международной конфедера­ции прежде всего из чувства справедливости, а также из убеждения что экономическая и социальная революция может осуществиться, переступив искусственные и пагуб­ные границы государств, лишь при совместных действиях если не всех, то, по крайней мере, большей части наций, составляющих ныне цивилизованный мир, и что все на­ции рано или поздно должны будут к ним присоединить­ся. Исключительно политический республиканец — это стоик; он не признает для себя прав, а только обязанно­сти, или, как в республике Мадзини, он признает лишь одно право: право быть самоотверженным и жертвовать собой для отечества, жить лишь для служения ему и с ра­достью умереть за него, как говорится в песне, которой г. Александр Дюма слишком щедро одарил жиронди­стов. «Умереть за отечество — это самый прекрасный, самый завидный жребий». Социалист, напротив, опирается на свое позитивное право на жизнь и на все как интеллектуаль­ные и моральные, так и физические жизненные насла­ждения. Он любит жизнь, он хочет полностью ею насла­диться. Так как его убеждения составляют часть его самого и его обязанности по отношению к обществу неразрыв­но связаны с его правами, то, оставаясь верным тем и дру­гим, он сумеет жить, следуя справедливости, как Прудон, и, если нужно, умереть, как Бабеф; но он никогда не ска­жет, что жизнь человечества должна быть принесена в жертву и что смерть является самым сладким жребием. Для политического республиканца свобода лишь пустой звук; это свобода быть добровольным рабом, преданной жертвой государства; готовый всегда пожертвовать ради него собственной свободой, он легко пожертвует и свобо­дой других. Итак, политический республиканизм обяза­тельно приведет к деспотизму. Но для республиканца-со­циалиста свобода, соединенная с благоденствием и созда­ющая всеобщую человечность посредством человечности каждого, это все, между тем как Государство является в его глазах лишь инструментом, служителем благоденст­вия и свободы каждого. Социалист отличается от буржуа справедливостью, ибо он требует для себя лишь действи­тельный плод своего собственного труда; от чистого рес­публиканца он отличается своим искренним и человечным эгоизмом, живя открыто и без громких фраз для самого се­бя; он знает, что, поступая по справедливости, он служит всему обществу, а служа всему обществу, служит самому себе. Республиканец суров и часто — от патриотизма, как священник — из-за религии, — жесток. Социалист естествен, умеренно патриотичен, но зато всегда очень челове­чен. Одним словом, республиканца-социалиста и полити­ческого республиканца разделяет пропасть: один, полуре­лигиозное существо, относится к прошлому; другой, позити­вист или атеист, принадлежит будущему.

Эта противоположность проявилась в полной мере в 1848 году. С первых часов революции республиканцы и социалисты не смогли прийти ни к какому соглашению:

их идеалы, все их инстинкты влекли их в диаметрально противоположные стороны. Все время от февраля до июня прошло в перестрелке; вызвав междоусобную вой­ну в лагере революционеров и парализуя их силы, это естественно должно было склонить чашу весов на сторо­ну выросшей до громадных размеров коалиции реакцио­неров всех оттенков, которые, гонимые страхом, объеди­нились и образовали единую партию. В июне к ним при­соединились и республиканцы, чтобы раздавить социали­стов. Они полагали, что одержали победу, а на самом деле столкнули в бездну свою дорогую республику. Гене­рал Кавеньяк, знаменосец контрреволюции, был пред­вестником Наполеона III. Тогда это поняли все, если не во Франции, то всюду за ее пределами, ибо эта пагубная победа республиканцев над парижскими рабочими была отпразднована как великое торжество всеми дворами Ев­ропы, и офицеры прусской гвардии, с генералами во гла­ве, поспешили отправить адрес с братскими поздравлени­ями генералу Кавеньяку.

Напуганная красным призраком, европейская буржу­азия впала в полное раболепство. По природе своей она либеральна и фрондерски настроена, и потому ей не нра­вится военный режим, но она выбрала его перед лицом опасности народного освобождения. Пожертвовав своим достоинством и всеми своими славными завоеваниями XVIII-го и начала этого века, она полагала, по крайней мере, что покупает мир и спокойствие, необходимые для успеха ее торговых и промышленных предприятий: «Мы приносим вам в жертву свою свободу, — как бы говорила она власти военных, вновь поднявшейся из руин третьей революции, — взамен предоставьте нам возможность спо­койно эксплуатировать народные массы и защитите нас от их притязаний, которые могут казаться справедливыми в теории, но которые ненавистны нам с точки зрения на­ших интересов». Буржуазии обещали все и даже сдержа­ли данное ей слово. Почему же буржуазия, вся европей­ская буржуазия в настоящее время недовольна?

Она не рассчитала, что военный режим дорого стоит, что уже в силу своей внутренней организации он парали­зует, беспокоит, разоряет нации и что, более того, верный свойственной ему логике, которой он никогда не изме­нял, он имеет неизбежным последствием войну, войны ди­настические, войны ради славы, войны завоевательные или территориальные, войны ради равновесия — постоян­ное уничтожение и поглощение одних государств други­ми, реки человеческой крови, сожжение деревень, разо­рение городов, опустошение целых провинций — и все это, чтобы удовлетворить честолюбие царствующих лиц и их фаворитов, чтобы их обогащать, чтобы подчинить, держать в повиновении народы и войти в историю.

Теперь буржуазия понимает это, и потому она недо­вольна режимом, установлению которого она так сильно способствовала. Он ей надоел; но чем она его заменит?

Конституционная монархия отжила свое время, да она никогда и не пользовалась особым успехом на европей­ском континенте; даже в Англии, этой исторической ко­лыбели современного конституционализма, ныне под сокрушительными ударами поднимающейся демократии она поколеблена, она шатается и вскоре будет уже не в состоянии сдерживать волну народных страстей и тре­бований.

Республика? Но какая республика? Только политиче­ская, или демократическая и социальная? Имеют ли еще народы социалистические настроения? Да, более чем ко­гда-либо.

В 1848 году погиб не социализм вообще, а только госу­дарственный социализм, тот авторитарный и регламентиро­ванный социализм, который верил и надеялся, что Госу­дарство сможет полностью удовлетворить потребности и законные стремления рабочих классов, что, достигнув всемогущества, оно захочет и будет в состоянии поло­жить начало новому общественному порядку. Итак, не со­циализм умер в июне, а Государство объявило себя бан­кротом перед социализмом и, признав себя неспособным заплатить ему долг и тем самым выполнить заключенный с ним договор, оно попробовало его убить, чтобы самым легким образом освободиться от этого долга. Убить его не удалось, но Государство убило веру, которую соци­ализм в него питал, и тем самым уничтожило все теории авторитарного или доктринерского социализма, из кото­рых одни, как «Икария» Кабе или «Организация труда» г. Луи Блана, советовали народу во всем положиться на Государство, а другие продемонстрировали свою без­действенность рядом смехотворных опытов. Даже банк Прудона, который при более счастливом стечении об­стоятельств мог бы процветать, потерпел крах, раздавлен­ный буржуазией, проявлявшей к нему неприязнь и вра­ждебность.

Социализм проиграл это первое сражение по очень простой причине: он был полон стремлений и отрица­тельных теоретических идей, тысячекратно обосновывав­ших его борьбу против привилегий, но у него совсем не было положительных, практических идей, необходимых для того, чтобы на развалинах буржуазной системы по­строить новую систему, систему народной справедливо­сти. Рабочие, сражавшиеся в июне за освобождение на­рода, были объединены инстинктом, а не идеями. Те не­ясные идеи, которые они имели, являли собой Вавилон­скую башню, хаос, из которого ничего не могло выйти. Такова была главная причина их поражения. Надо ли из-за этого сомневаться в будущем и в действительной си­ле социализма? Христианству, поставившему своей целью основание царства справедливости на небе, нужно было несколько столетий, чтобы одержать победу в Европе. Нужно ли удивляться, что социализм, поставивший перед собой гораздо более трудную задачу — основание царства справедливости на земле, не одержал победу в течение нескольких лет?

Господа, нужно ли доказывать, что социализм не умер? Чтобы в этом убедиться, надо лишь бросить взгляд на то, что происходит в настоящее время во всей Европе. Если отбросить все дипломатические сплетни и слухи о войне, наполняющие Европу с 1852 года, то какой серь­езный вопрос, если не вопрос социальный, стоит во всех странах? Это великий незнакомец, чье приближение чув­ствуют все, который заставляет трепетать каждого и о ко­тором никто не смеет говорить... Но он сам за себя гово­рит, и чем дальше, тем громче; не доказывают ли рабочие кооперативные ассоциации, эти банки взаимопомощи и рабочего кредита, эти тред-юнионы, эта интернацио­нальная лига рабочих всех стран, все это нарастающее движение трудящихся в Англии, Франции, Бельгии, Гер­мании, Италии и Швейцарии, не доказывает ли все это, что рабочие не отказались от своей цели, не потеряли ве­ру в свое близкое освобождение и в то же время поняли, что для приближения часа своего освобождения они не должны более полагаться ни на государства, ни на по­мощь, всегда более или менее лицемерную, привилегиро­ванных классов, а рассчитывать только на самих себя и на свои собственные спонтанные ассоциации?

В большинстве европейских стран это движение, внешне по крайней мере, чуждое политике сохраняет ис­ключительно экономический и, так сказать, частный ха­рактер. Но в Англии оно твердо стало на раскаленную зе­млю политики и, организовавшись в громадную лигу, «Лигу Реформы», уже одержало большую победу над по­литически организованной привилегией аристократии и крупной буржуазии. С чисто английским терпением и последовательностью «Reform League» наметила себе план действий; она ничем не брезгует, не дает себя запугать и не останавливается ни перед каким препятствием. «Са­мое позднее через десять лет, — говорят они, — беря в рас­чет самые большие препятствия, мы будем иметь всеоб­щее избирательное право и тогда...», — тогда они совершат социальную революцию!

Во Франции, как и в Германии, социализм, молча действуя через частные экономические ассоциации, до­стиг уже такой силы в среде рабочих классов, что Напо­леон III, с одной стороны, и граф Бисмарк, с другой, на­чинают искать союза с ним... В Италии и Испании, при плачевном фиаско всех политических партий и страшной нищете, всякий другой вопрос скоро затеряется в вопросе экономическом и социальном. А в России и в Польше есть ли, в сущности, другой вопрос? Это он недавно раз­рушил последние надежды старой, исторической, дво­рянской Польши. Это он угрожает существованию и раз­рушит эту уже сильно расшатанную страшную всероссий­скую Империю. Даже в Америке не проявился ли в пол­ной мере социализм в предложении замечательного чело­века, бостонского сенатора г. Чарльза Самнера наделить землей освобожденных негров из Штатов Юга?

Как видите, господа, социализм — всюду; и, несмотря на июньское поражение, он путем подпольной работы по­степенно проник в самые недра политической жизни всех стран и везде дает о себе знать как скрытая сила века. Еще несколько лет, и он проявится как открытая и действенная сила.

За немногими исключениями, все народы Европы, не­которые даже не зная слова «социализм», являются сего­дня социалистическими; они не признают другого знаме­ни, кроме того, которое им возвещает прежде всего их экономическое освобождение, и в тысячу раз охотнее от­ступились бы от всякого другого вопроса, но не от этого. Следовательно, только через социализм можно вовлечь их в политику, в настоящую политику.

Не достаточно ли сказанного, господа, чтобы убедить­ся, что нам непозволительно умолчать в своей программе о социализме и что такое умолчание обрекло бы все на­ше дело на бессилие? Провозгласив себя в нашей про­грамме республиканцами-федералистами, мы показали себя достаточно революционными, чтобы оттолкнуть от себя добрую часть буржуазии: ту, которая спекулирует на нищете и несчастьях народов, ухитряется извлекать выго­ду даже из великих бедствий, ныне более чем когда-либо постигающих народы. Если мы отставим в сторону эту де­ятельную, беспокойную, интриганскую, спекулятивную часть буржуазии, то у нас еще останется большинство бур­жуа: спокойных, предприимчивых, причиняющих иногда зло, но скорей по необходимости, чем по доброй воле, которые ничего так не желают, как быть освобожденны­ми от этой фатальной необходимости, ставящей их в по­стоянное враждебное отношение с рабочим народом и в то же время разоряющей их самих. Нельзя не отме­тить, что в настоящее время мелкая буржуазия, мелкая промышленность и мелкая торговля начинают бедство­вать почти так же, как и рабочие классы, и если так будет продолжаться, то это достойное уважения буржуазное большинство может скоро слиться по своему экономиче­скому положению с пролетариатом. Крупная торговля, крупная промышленность и в особенности крупная и бес­честная спекуляция давят его, пожирают, толкают в без­дну. Мелкая буржуазия становится все более революцион­ной, и ее идеи, остававшиеся долгое время реакционны­ми, ныне, вследствие горьких уроков, начинают прояс­няться и обязательно разовьются в обратном направлении. Самые умные начинают понимать, что для честной бур­жуазии единственное спасение — в союзе с народом и что социальный вопрос касается ее в той же степени и таким же образом, в какой мере и как он касается народа.

Это постепенное изменение в воззрениях мелкой бур­жуазии Европы является фактом столь же утешитель­ным, сколь и неоспоримым. Но не надо обманываться: инициатива нового развития будет принадлежать народу, а не ей; на Западе — фабричным и городским рабочим; у нас, в России, в Польше и в большинстве славянских стран — крестьянам. Мелкая буржуазия сделалась слиш­ком трусливой, робкой, скептической, чтобы взять на себя какую-либо инициативу; она даст себя увлечь, но никого не повлечет за собой, ибо бедна на идеи и ей не хватает веры и страсти.

Та страсть, которая крушит препятствия и творит но­вые миры, есть только у народа. Итак, инициатива нового движения бесспорно будет принадлежать народу. И мы бы умолчали о народе? и мы бы ничего не сказали о соци­ализме, новой религии народа?

Но, скажут нам, социализм проявляет склонность к со­юзу с цезаризмом. Во-первых, это клевета; напротив, именно цезаризм, видя на горизонте появление грозной силы социализма, стремится завоевать его симпатии, что­бы эксплуатировать их на свой манер. Но не является ли это для нас лишней причиной устремить сюда свою энер­гию, чтобы не допустить этого чудовищного союза, пло­дом которого явилось бы, конечно, самое большое бедст­вие, угрожающее свободе мира?

Мы должны заняться этим, даже и не принимая в рас­чет всех практических мотивов, ибо социализм — это спра­ведливость. Говоря о справедливости, мы подразумеваем не ту, которая заключена в кодексах и в римской юриспру­денции, основанных в громадной степени на фактах наси­лия, силою же внедренных, освященных временем и бла­гословением какой-либо, христианской или языческой, церкви и признанных т. о. за абсолютные принципы, из которых логически следует все остальное*, — мы говорим о справедливости, основывающейся единственно на созна­нии людей, на справедливости, которую вы найдете у каждого человека и даже в сознании детей и суть кото­рой передается одним словом: равенство.

* В этом отношении юридическая наука подобна теологии: одна ис­ходит из реального, но несправедливого факта присвоения силой, заво­евания; другая — из факта фиктивного и нелепого, божественного от­кровения как высшего принципа. Основываясь на этой абсурдности или на этой несправедливости, обе науки прибегают к самой строгой логике, чтобы построить, с одной стороны, теологическую, с другой — юридиче­скую систему.

Эта всеобщая справедливость, которая, однако, благо­даря насильственным захватам и религиозным влияниям никогда еще не имела перевеса ни в политическом, ни в юридическом, ни в экономическом мире, должна по­служить основанием нового мира. Без нее нет ни свобо­ды, ни республики, ни благоденствия, ни мира! Итак, мы должны руководствоваться ею во всех наших решениях, дабы мы могли деятельно способствовать установлению мира.

Эта справедливость повелевает нам взять в свои руки дело народа, с которым до сих пор столь ужасно обраща­лись, и потребовать для него вместе с политической свобо­дой также экономическое и социальное освобождение.

Мы не предлагаем вам, господа, ту или иную социали­стическую систему. Мы призываем вас снова провозгла­сить великий принцип Французской Революции: каждый человек должен иметь материальные и нравственные средства для развития всей своей человечности. Принцип этот, по нашему мнению, выражается в следующей про­блеме.

Организовать общество таким образом, чтобы, каждый инди­видуум, мужчина или женщина, появляясь на свет, имел бы при­близительно равные возможности для развития различных спо­собностей и для их применения в своей работе, создать такое устройство общества, которое сделало бы невозможным для всякого индивидуума, кто бы он ни был, эксплуатиро­вать чужой труд и позволяло бы ему пользоваться общест­венным богатством, являющимся, в сущности, продуктом человеческого труда лишь в той мере, в какой он своим трудом непосредственно способствовал его созданию.

Полное осуществление этой задачи будет, конечно, де­лом столетий. Но история ее выдвинула, и отныне мы не можем оставлять ее без внимания, не обрекая себя на полное бессилие.

Добавим сразу, что мы решительно отклоняем всякую попытку социальной организации, которая, будучи дале­кой от самой полной свободы как индивидов, так и ассо­циаций, требовала бы какого-нибудь регламентирующего авторитета. Во имя свободы, которую мы признаем как единственную основу и единственный законный творче­ский принцип всякой организации, мы всегда будем про­тестовать против всего, что хоть сколько-нибудь будет по­хоже на государственный социализм и коммунизм.

Единственное, что, по нашему мнению, может и дол­жно сделать государство, это начать с постепенного изме­нения права наследования, с тем чтобы по мере возмож­ности упразднить его полностью. Право наследования, бу­дучи всецело созданием государства, одним из основных условий самого существования авторитарного и божест­венного государства, может и должно быть уничтожено свободой в государстве; другими словами, государство должно раствориться в обществе, свободно организован­ном на началах справедливости. Это право, по нашему мнению, необходимо упразднить, ибо, пока существует наследование, будет существовать наследственное экономиче­ское неравенство — не естественное неравенство индиви­дуумов, а искусственное неравенство классов; а оно всегда будет непременно порождать наследственное неравен­ство в развитии и культуре умов и останется источником и освящением всякого политического и социального нера­венства. Равенство исходного пункта в начале жизненного пути для каждого, при том, что это равенство будет зави­сеть от экономического и политического устройства об­щества, и с тем, чтобы каждый, независимо от разницы натуры, был бы дитя своих дел, — вот в чем состоит про­блема справедливости. По нашему мнению, единствен­ным наследником умирающих должен быть обществен­ный фонд воспитания и образования детей обоего пола, включая их содержание от рождения до совершенноле­тия. Добавим, что у нас, как у славян и русских, социаль­ной идеей, основанной на общем и традиционном для на­селения чувстве, является та, что земля, собственность всего народа, может быть во владении лишь тех, кто об­рабатывает ее собственными руками.

Мы убеждены, господа, что этот принцип справедлив, что он является существенным и обязательным условием всякой серьезной социальной реформы и что поэтому За­падная Европа непременно должна будет, в свою очередь, его признать и принять, несмотря на трудности, с которы­ми его осуществление может столкнуться в некоторых странах, например, во Франции. Там большинство кре­стьян уже пользуется земельной собственностью, но вско­ре большая часть этих самых крестьян не будет владеть почти ничем, вследствие той раздробленности земли, ко­торая неизбежна при политико-экономической системе, господствующей в настоящее время в этой стране. Мы ни­чего не предлагаем по этому вопросу, как и вообще мы воздерживаемся от всяких предложений, касающихся проблемы социальной науки и политики, ибо мы убежде­ны, что все эти вопросы должны стать в нашей газете предметом серьезного и глубокого обсуждения. Итак, мы ограничиваемся сегодня тем, что предлагаем вам сделать следующую декларацию:

«Убежденная в том, что серьезное осуществление в обществе свободы, справедливости и мира невозможно до тех пор, покуда огромное большинство населения остается лишенным всех благ, образования, низведенным до политического и социального ничто­жества и обреченным на фактическое, если не юридическое раб­ство, вследствие нищеты и необходимости работать без отдыха и досуга, производя все те богатства, которыми кичится сегодня мир, и получая столь малую их часть, что ее едва хватает для обеспечения хлеба насущного;

Убежденная в том, что для всей массы, населения, с которой обращались столь ужасно в течение столетий u no cue время, во­прос хлеба является вопросом интеллектуального освобождения, свободы и человечности;

Что свобода без социализма — это привилегия, несправедли­вость, и что социализм без свободы — это рабство и животное со­стояние;

Лига провозглашает необходимость коренной социальной и экономической реформы, которая имеет своей целью освобожде­ние труда народа от ига капитала и собственников на основе са­мой строгой справедливости, не юридической, теологической и ме­тафизической, а просто человеческой, на позитивной науке и са­мой полной свободе.

Она заявляет также, что страницы ее газеты будут широко открыты для всех серьезных дискуссий по экономическим и соци­альным вопросам, если только они будут воодушевлены искрен­ним желанием самого полного освобождения народа как в мате­риальном отношении, так и с точки зрения политической и ин­теллектуальной».

Изложив свои взгляды на Федерализм и Социализм, мы полагаем, господа, своей обязанностью рассмотреть вме­сте с вами еще третий вопрос, который мы считаем нераз­дельно связанным с двумя первыми вопросами, т. е. рели­гиозный вопрос, и мы просим у вас позволения резюмиро­вать все наши взгляды по этому вопросу в одном слове, которое покажется вам, быть может, варварским:

III

АНТИТЕОЛОГИЗМ

Господа, мы убеждены, что в мире не произошло ни одного крупного политического и социального измене­ния, которое бы не сопровождалось, а зачастую и не пред­варялось, аналогичным движением в философских и ре­лигиозных идеях, управляющих сознанием как индиви­дов, так и Общества.

Все религии со своими богами всегда были только со­зданием верующей и легковерной фантазии человека, еще не достигшего уровня чистой рефлексии и свобод­ной, основанной на науке мысли; религиозное небо было лишь миражом, в котором воспламененный верой чело­век находил свой собственный образ, но увеличенный и перевернутый, то есть обожествленный.

История религий, история величия и упадка следовав­ших друг за другом богов — не что иное, как история раз­вития коллективного ума и коллективного сознания лю­дей. По мере того как они открывали в себе или вне себя какую-либо силу, способность или качество, они приписы­вали его своим богам, увеличив его, расширив сверх вся­кой меры актом своей религиозной фантазии, подобно тому, как это делают дети. Таким образом, благодаря скромности и великодушию людей, небо обогатилось плодами земли, и, естественно, чем небо становилось бо­гаче, тем беднее становилось человечество. Как только божество было признано, оно, естественно, было провоз­глашено господином, источником, дарителем всего: ре­альный мир стал существовать лишь через него, и чело­век, его бессознательный творец, пал перед ним на коле­ни и объявил себя творением, рабом божества.

Христианство является религией par excellence именно потому, что оно показывает и выражает саму природу и сущность всякой религии: систематическое и абсолют­ное обнищание, уничтожение и порабощение человечест­ва в пользу божества — высший принцип не только вся­кой религии, но и всякой метафизики, как теистической, так и пантеистической. Если Бог — все, то реальный мир и человек — ничто. Если Бог — истина, справедливость и бесконечная жизнь, то человек—ложь, несправедли­вость и смерть. Если Бог — господин, то человек — раб. Неспособный сам отыскать путь справедливости и истины, он должен получить их, как откровение свыше, через посланников и избранников божьей милости. Кто возве­щает откровение, тот признает глашатаев его, пророков, священников, а раз они признаны представителями бо­жества на земле, учителями, воспитателями человечества для вечной жизни, то они получают тем самым право ру­ководить, повелевать и управлять человечеством в его земном существовании. Все люди обязаны абсолютно ве­рить и беспрекословно им повиноваться; рабы Божьи, лю­ди должны быть также рабами Церкви и, с благослове­ния Церкви, рабами Государства. Из всех существующих или существовавших религий только христианство это це­ликом поняло, а из всех христианских сект только рим­ский католицизм провозгласил и осуществил это со стро­гой последовательностью. Вот почему христианство явля­ется религией абсолютной, последней религией; вот по­чему апостольская и римская церковь является единствен­но последовательной, законной и божественной.

Не в обиду будь сказано всем полуфилософам, всем так называемым религиозным мыслителям: существование Бога обязательно предполагает отречение от человеческого ра­зума и человеческой справедливости; оно является отрицанием че­ловеческой свободы и неизбежно приводит не только к теоретиче­скому, но и к практическому рабству.

И если мы не хотим рабства, мы не можем и не дол­жны делать ни малейшей уступки теологии, ибо в этом мистическом и строго последовательном алфавите вся­кий, начав с А, неизбежно дойдет до Я, и всякий, кто хо­чет поклоняться Богу, должен отказаться от свободы и до­стоинства человека.

Бог существует, значит, человек — раб.

Человек разумен, справедлив, свободен, — значит. Бога нет.

Мы призываем всех выйти из этого круга, теперь вы­бирайте.

К тому же история показывает, что священники всех религий, за исключением преследуемых, были союзника­ми тирании. И даже преследуемые священники, хотя они и боролись против притеснения властей, и проклинали их, разве они не дисциплинировали своих верующих и не приготовляли тем самым элементы новой тирании? Ка­ким бы ни было духовное рабство, оно всегда будет иметь своим естественным последствием рабство политическое и социальное. В настоящее время христианство во всех своих формах, вместе с вытекающей из него доктринер­ской и деистической метафизикой, которая в сущности не что иное, как замаскированная теология, несомненно является самым большим препятствием на пути освобо­ждения общества. Поэтому-то все правительства, все госу­дарственные люди Европы, которые сами не являются ни метафизиками, ни теологами, ни деистами, которые в глубине души не верят ни в бога, ни в дьявола, так страстно, так неистово защищают и метафизику, и рели­гию, какую бы то ни было религию, лишь бы она пропо­ведовала смирение, подчинение и терпение, — что, впро­чем, все религии и делают.

Неистовство, с которым они встают на защиту рели­гий, доказывает, насколько нам необходимо бороться с ними и их уничтожить.

Нужно ли вам, господа, напоминать, как деморализу­ют и развращают народы религиозные влияния? Они уби­вают разум, это главное орудие человеческого освобожде­ния, и сводят его к слабоумию, заполняя ум божествен­ным абсурдом — главной основой всякого рабства. Они убивают в людях трудовую энергию, славу и спасение на­рода. Ведь труд есть то творческое деяние человека, коим он созидает свой мир, основание и условия своего челове­ческого существования и завоевывает одновременно свою свободу и свою человечность. Религия убивает в людях производительную силу, заставляя их презирать земную жизнь в ожидании небесного блаженства, представляя им труд как проклятие или заслуженное наказание, а празд­ность — как божественную привилегию. Религия убивает в людях справедливость, эту суровую хранительницу братства и это высшее условие мира, всегда склоняя чашу весов в сторону более сильных, избранных объектов божией заботы и милости и благословения. Наконец, она убивает в них человечность, заменяя ее в их сердцах бо­жественною жестокостью.

Всякая религия основана на крови, ибо все религии, как известно, опираются главным образом на идею жерт­воприношения, т. е. постоянного заклания человечества ради ненасытной мстительности божества. В этом крова­вом таинстве человек всегда является жертвой, а священ­ник, тоже человек, но человек, возвышенный благо­датью, — божественным палачом. Это нам объясняет, по­чему священники всех религий, даже самые лучшие, са­мые человечные, самые добрые, почти всегда несут в глубине своего сердца, и если не в сердце, то по крайней ме­ре в уме и в воображении, — а известно, какое влияние они имеют на сердце, — нечто жестокое и кровожадное; и почему, когда повсюду обсуждался вопрос об отмене смертной казни, все священники, римско-католические, православные, московские и греческие, протестантские, все единогласно высказывались за ее сохранение!

Христианская религия более, чем всякая другая, была основана на крови и исторически крещена кровью. Посчи­тайте миллионы жертв, которых эта религия любви и прощения заклала ради удовлетворения жестокой ме­сти своего Бога. Вспомните пытки, которые она выдумала и применяла. Разве ныне она сделалась более кроткой и гуманной? Нет, поколебленная равнодушием и скепти­цизмом, она лишь сделалась бессильной, или, скорее, го­раздо менее сильной, ибо, к сожалению, она не утратила еще, даже и в настоящее время, способности творить зло. Посмотрите на страны, в которых, гальванизированная ре­акционными страстями, она словно воскресла: разве не остается ее первым словом — месть и кровь, ее вторым словом — отречение от человеческого разума, а ее заклю­чением — рабство? Покуда христианство и христианские священники, покуда какая бы то ни было божеская рели­гия будет иметь хотя бы малейшее влияние на народные массы, до тех пор не восторжествуют на земле разум, сво­бода, человечность и справедливость. Ибо, покуда народ­ные массы находятся во власти религиозных суеверий, они будут послушным орудием в руках всех деспотизмов, объединившихся против освобождения человечества.

Поэтому нам чрезвычайно важно освободить массы от религиозных суеверий, и не только из-за любви к ним, но также и из-за любви к самим себе, ради спасения нашей свободы и безопасности. Но эта цель может быть достиг­нута лишь двумя средствами: рациональной наукой и пропа­гандой социализма.

Мы подразумеваем под рациональной наукой ту, кото­рая, освободившись от всех призраков метафизики и ре­лигии, отличается и от чисто экспериментальных и кри­тических наук прежде всего тем, что не ограничивает свои исследования тем или иным определенным предме­том, а старается охватить весь доступный познанию мир, ибо ей нет дела до непознаваемого; далее, тем, что она пользуется не только и исключительно аналитическим ме­тодом, как это делают вышеупомянутые науки, но позво­ляет себе прибегать и к синтезу, довольно часто пользует­ся аналогией и дедукцией, но всегда придает своим синте­тическим выводам чисто гипотетическое значение, пока они не подтверждены самым строгим эксперименталь­ным или критическим анализом.

Гипотезы рациональной науки отличаются от гипотез метафизики в том отношении, что эта последняя, выводя свои гипотезы как логические следствия из абсолютной системы, пытается заставить природу их принять, тогда как гипотезы рациональной науки, исходящие не из трансцендентной системы, а из синтеза, являющегося не чем иным, как резюме или общим выражением множест­ва доказанных на опыте фактов, никогда не могут иметь такого императивного, обязательного характера, посколь­ку они всегда выдвигаются таким образом, что их можно отбросить сейчас же, как только они окажутся опроверг­нутыми новыми опытами.

Рациональная философия или универсальная наука не ведет себя ни аристократически, ни авторитарно, как то делала усопшая госпожа метафизика. Эта последняя, смо­тря всегда сверху вниз, путем дедукции и синтеза, на сло­вах, правда, признавала автономию и свободу частных на­ук, но на деле страшно их притесняла. Доходило до того, что она навязывала им законы и даже факты, которых ча­сто нельзя было обнаружить в природе, и препятствовала проведению ими опытов, результаты которых могли бы уничтожить ее спекуляции. Как видите, метафизика дей­ствовала по методу централизованных государств.

Рациональная философия, наоборот, является совер­шенно демократической наукой. Она свободно строится снизу вверх, и опыт — ее единственная основа. Она не мо­жет принять ничего, что не было бы подвергнуто действитель­ному анализу и подтверждено опытом или самой строгой крити­кой. Поэтому Бог, Бесконечное, Абсолют — все эти столь любимые метафизикой объекты — полностью из нее устраняются. Она с равнодушием отворачивается от них, считая их призраками или миражами. Но поскольку приз­раки и миражи играют существенную роль в развитии че­ловеческого духа, ибо человек обычно приходит к пости­жению простой истины лишь после того, как он создал и исчерпал в своем воображении все возможные иллю­зии, и поскольку развитие человеческого ума является ре­альным предметом науки, постольку естественная фило­софия уделяет им место, но, занимаясь ими лишь с исторической точки зрения, она старается одновременно пока­зать нам как физиологические, так и исторические причи­ны зарождения, развития и упадка религиозных и мета­физических идей, а также их относительную и преходя­щую необходимость для развития человеческого духа. Та­ким образом, отдав им все, на что они по справедливости имеют право, она отворачивается от них навсегда.

Ее предмет — это реальный и познаваемый мир. В гла­зах рационального философа в мире существует лишь одно сущее и одна наука. Поэтому он стремится охватить и согласовать все частные науки в единой системе. Эта ко­ординация всех позитивных наук в единое человеческое знание составляет позитивную философию, или универсаль­ную науку. Наследуя религии и метафизике и в то же время совершенно их отрицая, эта философия, издавна предчувствуемая и подготовляемая лучшими умами, была впервые представлена в виде целостной системы великим французским мыслителем Огюстом Контом, который уме­лой и твердой рукой сделал ее первый набросок.

Координация наук, устанавливаемая позитивной фило­софией, не является простым их рядоположением, это своего рода органическое сцепление, начинающееся с са­мой абстрактной науки, с той, которая занимается факта­ми самого простого порядка, а именно с математики, и постепенно восходящее к наукам сравнительно более конкретным, предметом которых являются все более и более сложные факты. Так, от чистой математики пере­ходят к механике, к астрономии, потом к физике, к хи­мии, геологии и биологии (включая сравнительную клас­сификацию, анатомию и физиологию сначала растений, затем животных) и завершают социологией, которая охва­тывает всю историю человечества в развитии человеческо­го Существа, коллективного и индивидуального, в поли­тической, экономической, социальной, религиозной, ху­дожественной и научной жизни. Между всеми этими сле­дующими одна за другой науками, начиная с математики и кончая социологией, нет ни одного перерыва непрерыв­ности. Единое Существо, единое знание и в основе всегда один и тот же метод, который лишь усложняется, по ме­ре того как факты, с которыми он имеет дело, становятся более сложными; каждая последующая наука широко и всецело опирается на предыдущую и предстает, на­сколько это позволяет современное состояние наших ре­альных знаний, как ее необходимое развитие.

Любопытно отметить, что порядок наук, установлен­ный Огюстом Контом, почти такой же, как в «Энцикло­педии» Гегеля, величайшего метафизика настоящих и прошлых времен, который имел счастье и славу довести развитие спекулятивной философии до ее кульминацион­ного момента, так что, следуя своей собственной диалек­тике, она должна была сама себя разрушить. Но между Огюстом Контом и Гегелем есть громадное различие. Ес­ли Гегель, как истинный метафизик, спиритуализировал материю и природу, выводя их из логики, т. е. из духа, Огюст Конт, напротив, материализировал дух, основывая его единственно на материи. Именно в этом его безмер­ная заслуга.

Так, психология, эта столь важная наука, служившая даже фундаментом метафизики, которую спекулятивная философия рассматривала как мир чуть ли не абсолют­ный, спонтанный и свободный от всякого материального влияния, в системе Огюста Конта основывается единст­венно на физиологии и является просто ее развитием. Та­ким образом, то, что мы называем умом, воображением, памятью, чувством, ощущением и волей, является в на­ших глазах лишь различными способностями, функциями или видами деятельности человеческого тела.

С этой точки зрения, человеческий мир в его развитии и истории, который раньше рассматривался как проявле­ние теологической, метафизической и юридико-политической идеи и который теперь мы вновь должны начать изучать, взяв за исходную точку природу, а за путеводную нить нашу собственную физиологию, предстанет перед нами в совершенно новом свете, более естественно, более широко, более человечно, с множеством выводов для бу­дущего.

На этом пути уже предчувствуется появление новой науки, социологии, т. е. науки об общих законах, управля­ющих всем развитием человеческого общества. Социоло­гия будет последней ступенью и увенчанием позитивной философии. История и статистика доказывают нам, что социальное тело, подобно всякому другому природному телу, повинуется в своих изменениях и превращениях об­щим законам, которые, по-видимому, столь же необходи­мы, как и законы физического мира. Выявление этих за­конов из событий прошлого и массы фактов настояще­го — таков должен быть предмет этой науки. Помимо громадного интереса, представляемого ею для ума, она обещает в будущем и большую практическую пользу; ибо, подобно тому как мы можем властвовать над природой и преобразовывать ее согласно нашим возрастающим ну­ждам лишь благодаря приобретенному нами знанию ее законов, мы сумеем осуществить свободу и благоденствие в социальной среде лишь с учетом естественных, постоян­ных законов, управляющих этой средой. Коль скоро мы признали, что пропасти, которая в воображении теологов и метафизиков разделяет дух и природу, вовсе не сущест­вует, мы должны рассматривать человеческое общество как тело, — правда, гораздо более сложное, чем другие, но столь же естественное и повинующееся тем же законам, а также законам, исключительно ему свойственным. Раз это признано, становится ясным, что знание и строгое со­блюдение этих законов необходимо для того, чтобы соци­альные изменения, которые мы намерены произвести, были бы действенны.

Но, с другой стороны, мы знаем, что социология — это наука, которая только что родилась, что она еще в поис­ках своих принципов, и если мы будем судить об этой на­уке, самой трудной из всех, по примеру других, то мы должны будем признать, что потребуются века, по край­ней мере одно столетие, чтобы она могла окончательно утвердиться и сделаться наукой серьезной и сколько-ни­будь полной и самодостаточной. Что же тогда делать? Надо ли, чтобы страдающее человечество ожидало изба­вления от угнетающих его несчастий в продолжение еще одного столетия или более, до тех пор пока окончательно утвердившаяся позитивная социология не объявит ему, что она, наконец, в состоянии дать ему указания и инструкции, необходимые для его рационального пере­устройства?

Нет, тысячу раз нет! Прежде всего, чтобы ждать еще несколько столетий, надо иметь терпение... По старой привычке мы чуть было не сказали: терпение немцев — но нас остановила мысль, что в настоящее время другие народы превзошли немцев в проявлении этой добродете­ли. Затем, даже если предположить, что у нас есть воз­можность и терпение ждать, то чем было бы общество, представляющее собой лишь применение на практике на­уки, хотя бы самой полной и совершенной в ми­ре? — Ничтожеством. Представьте себе мир, не заключа­ющий в себе ничего, кроме того, что человеческий ум до сих пор заметил, узнал и понял, — разве не являлся бы он лачугой по сравнению с тем миром, который действитель­но существует?

Мы полны уважения к науке и считаем ее драгоценнейшим сокровищем, чистейшей славой человечества. Ею человек отличается от животного, своего меньшего брата в настоящем, своего предка в прошлом; она дает ему воз­можность быть свободным. Тем не менее необходимо также признать ограниченность науки, напомнить ей, что она не есть целое, а только часть, что целое — это жизнь: универсальная жизнь миров или, дабы не потеряться в не­ведомом и неопределенном, жизнь нашей Солнечной си­стемы или хотя бы нашего земного шара, наконец; говоря более узко: человеческий мир — движение, развитие, жизнь человеческого общества на Земле. Все это беско­нечно шире, глубже и богаче науки и никогда не будет ею исчерпано.

Жизнь, взятая в этом всеобъемлющем смысле, отнюдь не является применением какой бы то ни было человече­ской или божеской теории; мы сказали бы, что это — тво­рение, если бы мы не опасались превратного толкования этого слова. Сравнивая народы, творящие собственную историю, с художниками, мы могли бы спросить: разве великие поэты ждали когда-нибудь открытия наукой за­конов поэтического творчества для создания своих шедев­ров? Разве Эсхил и Софокл не создали свои великолеп­ные трагедии много раньше, чем Аристотель построил на основании их творений первую эстетику? Разве какая-ни­будь теория вдохновляла Шекспира? А Бетховен? Не рас­ширил ли он созданием своих симфоний самые основа­ния контрапункта? И чем бы было произведение искусст­ва, созданное по правилам самой лучшей эстетики в ми­ре? Скажем еще раз: чем-то ничтожным. Но народы, тво­рящие свою историю, по всей вероятности, ничуть не бед­нее инстинктом и творческой силой, не более зависимы от господ ученых, чем художники!

Если мы колеблемся, употребить ли слово «творение», то только из опасения, что ему придадут смысл, который мы никак не можем принять. Кто говорит о творении, го­ворит как будто и о творце, а мы отвергаем существова­ние единого творца как в отношении к человеческому ми­ру, так и к миру физическому, которые, впрочем, вместе составляют, на наш взгляд, один мир. Даже говоря о на­родах, творцах своей собственной истории, мы сознаем, что употребляем метафорическое выражение, неточное сравнение. Каждый народ является коллективным суще­ством, обладающим как физиолого-психологическими, так и политико-социальными особенностями, которые в какой-то степени индивидуализируют его, отличая от всех других народов; но никогда не индивид, единое и не­делимое существо в истинном смысле слова. Как ни раз­вито его коллективное сознание, как ни концентрировано в момент великого национального кризиса страстное, на­правленное на одну цель стремление, именуемое народ­ной волей, никогда эта концентрация не сравнится с тою, что свойственна реальному индивиду. Одним словом, ни один народ, каким бы единым он себя ни чувствовал, ни­когда не может сказать: я хочу! Он должен всегда гово­рить: мы хотим. Только индивидуум имеет привычку го­ворить: я хочу! И если говорят от имени всего народа: он хочет! — будьте уверены, что за этим скрывается ка­кой-нибудь узурпатор, человек это или партия.

Итак, мы не подразумеваем здесь под словом «творе­ние» ни теологическое или метафизическое творение, ни художественное, научное, промышленное, ни какое-либо иное творение, за которым стоит индивидуум-творец. Мы подразумеваем под этим словом просто бесконечно слож­ный продукт бесчисленного множества самых различных причин, больших и малых, частью известных, но в пода­вляющем большинстве остающихся неизвестными, кото­рые, соединившись в данный момент, конечно, не без причины, но и без заранее начертанного плана, совершен­но непреднамеренно, создали данный факт.

Но в таком случае, скажут нам, история и судьбы чело­веческого общества должны были бы представлять собой один лишь хаос и быть игрою случая? Напротив, только с момента освобождения истории от всякого божествен­ного и человеческого произвола, тогда и только тогда она предстает перед нами во всем величии и рациональности закономерного развития, подобно органической и физи­ческой природе, чьим непосредственным продолжением она является. Природа, несмотря на неисчерпаемое богат­ство и разнообразие составляющих ее существ, нисколь­ко не представляет собой хаоса; напротив, это велико­лепно организованный мир, где каждая часть сохраняет, так сказать, необходимую логическую связь со всеми остальными. Но, скажут, значит, был тогда устрои­тель? Вовсе нет, устроитель, будь он хоть богом, мог бы лишь испортить личным произволом естественное устройство и логическое развитие вещей, а мы видели, что во всех религиях главное свойство божества — это быть именно выше, то есть против всякой логики и всегда иметь только одну собственную логику: логику естествен­ной невозможности, абсурдности*. Ибо что такое логика, как не естественный ход и развитие вещей, или же естественный способ, посредством которого множество определяющих причин производит факт. Следовательно, мы можем высказать эту столь простую и в то же время столь смелую аксиому: все естественное — логично, и все логич­ное — осуществлено или должно осуществиться в реальном мире, в самой природе и в ее дальнейшем развитии — естественной ис­тории человеческого общества.

* Сказать, что Бог не против логики, значит утверждать, что он со­вершенно идентичен ей, что он сам — не что иное, как логика, т. е. естественный ход и развитие реальных вещей, иначе говоря, что Бога нет. Существование Бога может иметь значение лишь как отрицание естественных законов, отсюда эта неопровержимая дилемма: Бог су­ществует, значит нет естественных законов и мир представляет собой хаос. Мир не есть хаос, он упорядочен сам по себе — значит. Бога нет.

Итак, вопрос в том, что логично и в природе, и в исто­рии? Это не так легко определить, как может сначала по­казаться. Ибо, чтобы знать это в совершенстве, никогда не ошибаясь, надо обладать знанием всех причин, влияний, действий и противодействий, определяющих природу ка­кой-либо вещи или факта, не исключая ни одной причи­ны, хотя бы самой отдаленной или незначительной. И ка­кая философия или наука сможет похвалиться, что она в состоянии объять все причины и исчерпать их своим анализом? Надо обладать очень скудным умом, весьма слабо сознавать бесконечное богатство реального мира, чтобы претендовать на это.

Надо ли из-за этого сомневаться в науке? Надо ли от­брасывать ее, потому что она дает нам лишь то, что мо­жет дать? Это было бы еще одним безумием, и более па­губным, чем первое. Если вы потеряете науку, то за не­имением знаний возвратитесь к состоянию горилл, наших предков, и вам придется в течение еще нескольких тысяч лет повторить весь путь, пройденный человечеством при фантасмагорическом мерцании религии и метафизики, чтобы вновь прийти к свету, правда, еще несовершенно­му, но, по крайней мере, вполне несомненному, которым мы уже обладаем сегодня.

Самой большой и решительной победой, одержанной наукой в наши дни, является, как мы уже видели, включе­ние психологии в биологию. Наука установила, что все интеллектуальные и моральные акты, отличающие чело­века от всех других видов животных — мышление, де­ятельность человеческого разума и проявления сознатель­ной воли — имеют своим единственным источником безу­словно более совершенную, но чисто материальную орга­низацию человека без всякого духовного или внематериального вмешательства, одним словом, что это результат сочетания различных чисто физиологических функций мозга.

Значение этого открытия безмерно как для науки, так и для жизни. Благодаря ему становится наконец возмож­ной наука о человеческом мире, включая антропологию, психологию, логику, мораль, социальную экономию, по­литику, эстетику, даже теологию и метафизику, историю, одним словом, всю социологию. Между человеческим и природным миром нет больше разрыва. Но, подобно тому как мир органический, являясь непрерывным и пря­мым развитием неорганического мира, существенно отли­чается от него наличием нового активного элемента, орга­нической материи, произведенной не вмешательством не­коей внеземной причины, а доныне нам неизвестными сочетаниями той же самой неорганической материи, ко­торая, в свою очередь, на основании и в условиях этого неорганического мира, будучи его высшим результатом, производит все богатство растительной и животной жиз­ни; точно так же человеческий мир, являясь непосредст­венным продолжением органического мира, существенно отличается от него новым элементом, мыслью, продук­том чисто физиологической деятельности мозга, произво­дящей в то же время в этом материальном мире и в орга­нических, и в неорганических условиях, последним резю­ме которых, так сказать, она является, все то, что мы называем интеллектуальным и моральным, политическим и социальным развитием человека, — историю человече­ства.

Для людей, мыслящих действительно логично, ум ко­торых достиг уровня современной науки, единство Мира, или Бытия, является отныне установленным фактом. Но нельзя не признать, что этот факт, настолько простой и очевидный, что все противоречащее ему представляется нам теперь уже абсурдным, находится в явном противоречии со всемирным сознанием человечества, которое, несмотря на различие форм его проявления в истории, всегда единогласно высказывалось за существование двух различных миров: мира духовного и мира материального, мира божественного и мира реального. Начиная с грубых фетишистов, поклоняющихся в окружающем их мире действию сверхъестественной силы, воплощенной в неко­ем материальном объекте, все народы верили и доныне верят в существование какого-то божества.

Это впечатляющее единогласие имеет, по мнению многих, большее значение, чем все научные доказатель­ства; и если логика малого числа последовательных, но одиноких мыслителей противоречит ему, тем хуже, гово­рят они, для этой логики, ибо единодушное согласие, все­общее приятие какой-либо идеи всегда считалось самым убедительным доказательством ее истинности, и счита­лось не без основания, так как мнение всех и во все вре­мена не может быть ошибочным. Оно должно коренить­ся в какой-то необходимости, свойственной самой приро­де человечества. Но если правда, что в согласии с этой необходимостью человек испытывает безусловную по­требность верить в существование какого-то бога, то в та­ком случае тот, кто не верит в него, является анормаль­ным исключением, чудовищем, какова бы ни была логи­ка, приведшая его к этому скептицизму.

Вот излюбленная аргументация теологов и метафизи­ков наших дней, даже прославленного Мадзини, который не может обойтись без доброго бога, чтобы основать свою аскетическую республику и заставить принять ее на­родные массы, чьей свободой и благоденствием он систе­матически жертвует ради величия идеального государ­ства.

Таким образом, давность и всеобщность веры в бога оказываются, в противоположность всякой науке и всякой логике, неоспоримыми доказательствами существования бога. Но почему же? До времен Коперника и Галилея все, за исключением, быть может, пифагорейцев, верили, что Солнце вращается вокруг Земли: была ли эта вера до­казательством истинности данного предположения? С са­мого начала исторического общества и до наших дней, всегда и везде имелась эксплуатация подневольного труда рабочих масс, рабов или наемников властвующим мень­шинством. Следует ли из этого, что эксплуатация парази­тами чужого труда не есть несправедливость, грабеж или кража? Вот два примера, доказывающие, что аргумен­тация наших современных деистов ничего не стоит.

И в самом деле, нет ничего более всеобщего и более древнего, чем абсурд, а истина, напротив, сравнительно молода, являясь всегда результатом, продуктом истории и никогда — ее началом. Ибо человек, по своему происхо­ждению двоюродный брат, если не прямой потомок, го­риллы, прошел путь от глубокой ночи животного инстин­кта до света разума, что само по себе объясняет все его прошлые сумасбродства и утешает нас отчасти в его на­стоящих заблуждениях. Таким образом, вся история чело­века — не что иное, как его постепенное удаление от чи­стой животности путем созидания своей человечности. Отсюда следует, что древность идеи не только ничего не говорит в ее пользу, но и делает ее в наших глазах подо­зрительной. Что касается всеобщности заблуждения, то оно доказывает лишь одно: тождественность человече­ской природы во все времена и во всех климатах. И если все народы во все эпохи верили и верят в бога, то, не под­даваясь этому, конечно, бесспорному факту, который, однако, не сможет в наших умах возобладать ни над логи­кой, ни над наукой, мы должны просто отсюда заклю­чить, что идея божества, исходящая, конечно, от нас са­мих, является неизбежным заблуждением в процессе раз­вития человечества. И мы должны задать себе вопрос: как и почему она родилась, почему она до сих пор необходи­ма громадному большинству человеческого рода?

Покуда мы не будем в состоянии дать себе отчет, ка­ким образом идея сверхъестественного, или божественно­го, мира появилась и должна была непременно появиться в ходе естественного исторического развития человече­ского ума и человеческого общества, до тех пор, как бы ни убеждала нас наука в абсурдности этой идеи, мы нико­гда не сможем разрушить ее в общественном мнении, по­скольку, не зная этого, мы никогда не сможем бороться с этой идеей в самых глубинах человеческого существа, где она укоренилась. Обреченные на бесплодную и беско­нечную борьбу, мы должны будем довольствоваться сра­жением с ней на поверхности, в тысячах ее проявлений. Абсурдность ее, едва сраженная ударами здравого смысла, тотчас же возродится в новой и не менее бессмысленной форме, ибо покуда корень веры в бога остается невреди­мым, он всегда будет давать новые ростки. Так, например, в некоторых кругах современного цивилизованного об­щества спиритизм стремится в настоящее время утвер­диться на руинах христианства.

Более того, нам необходимо уяснить этот вопрос для себя самих, так как, сколько бы мы ни называли себя ате­истами, до тех пор, пока мы не узнаем историю естест­венного зарождения идеи бога в человеческом обществе, мы всегда будем в той или иной степени находиться под властью отголосков этого всеобщего сознания, чья тайна, то есть естественная причина, нам так и не раскрыта. И ввиду природной слабости индивида перед лицом окру­жающей его социальной среды мы постоянно рискуем ра­но или поздно попасть в рабство религиозного абсурда. Примеры таких печальных обращений нередки в совре­менном обществе.

Господа, мы более чем когда-либо убеждены в необ­ходимости безотлагательно и полностью решить сейчас следующий вопрос.

Так как человек составляет со всей природой одно сущее и есть лишь материальный продукт неопределенного количества исключительно материальных причин, каким же образом могла возникнуть, утвердиться и так глубоко укорениться в человече­ском сознании эта двойственность: предположение о существова­нии двух противоположных миров, одного духовного, другого ма­териального, одного божественного, другого естественного?

Мы настолько убеждены, что от решения этого важ­ного вопроса зависит наше окончательное и полное осво­бождение от цепей всякой религии, что просим у вас по­зволения изложить свои мысли по этому вопросу.

Многим покажется, пожалуй, странным, что в полити­ческом, социалистическом сочинении обсуждаются во­просы метафизики и теологии. Но, по нашему глубочай­шему убеждению, эти вопросы не могут быть отделены от проблем социализма и политики. Реакционный мир под натиском непобедимой логики становится все более религиозным. Он поддерживает в Риме папу, он пресле­дует в России естественные науки, во всех странах свои военные, гражданские, политические и социальные безза­кония он защищает именем Бога, которого, в свою оче­редь, он яростно защищает в церквах и в школах с помо­щью лицемерно религиозной, раболепной, льстивой, тя­желовесно-доктринерской науки и всеми другими средст­вами, находящимися в распоряжении Государства. Цар­ство божие на небесах с соответствующим ему явным или замаскированным царством кнута и узаконенной эксплу­атацией труда порабощенных масс на земле — таков сегодня религиозный, социальный, политический и вполне логичный идеал реакционных партий в Европе. По про­тивоположной причине революция, наоборот, должна быть атеистической: исторический опыт и логика доказа­ли, что достаточно одного господина на небе, чтобы со­здать тысячи господ на земле.

Наконец не является ли социализм по самой своей сущности, которая состоит в осуществлении и свершении всех человеческих судеб здесь, на земле, а не на небе, за­вершением и, следовательно, отрицанием всякой рели­гии, существование которой потеряет всякий смысл, как только ее стремления будут осуществлены?

Излагая свои мысли относительно происхождения ре­лигии, мы постараемся говорить как можно более кратко и конкретно.

Не углубляясь в философские спекуляции, мы счита­ем возможным признать за аксиому следующее положе­ние. Все что существует, все существа, составляющие беспредель­ную совокупность Вселенной, все существующие в мире вещи, ка­кой бы ни была их природа в качественном или количественном отношении, вещи большие, средние или бесконечно малые, близкие или бесконечно далекие, помимо воли и сознания постоянно оказы­вают друг на друга и каждая на всех непосредственные или опо­средованные действия и противодействия, каковые, соединяясь в одно движение, составляют то, что мы называем взаимозависи­мостью, универсальной жизнью и причинностью. Называйте эту взаимозависимость Богом или Абсолютом, если так вам нравится, — нам все равно, — лишь бы вы не придавали этому Богу другого значения, кроме того, о котором мы только что сказали, — значения универсального, естествен­ного, необходимого, но отнюдь не предопределенного и не предвиденного соединения бесконечного множества частных действий и противодействий. Эту всегда подвиж­ную и действенную взаимозависимость, эту универсаль­ную жизнь мы всегда можем рационально предполагать, но мы никогда не сумеем охватить ее даже нашим вооб­ражением и тем более познать ее. Ибо мы можем по­знать лишь то, что доступно нашим чувствам, а они всегда способны уловить лишь бесконечно малую часть Вселен­ной. Само собой разумеется, мы принимаем эту взаимоза­висимость не как абсолютную и первую причину, а наобо­рот, как равнодействующую*, постоянно производимую и воспроизводимую одновременным действием всех част­ных причин, действием, которое и составляет универсаль­ную причинность. Определив ее таким образом, мы мо­жем теперь сказать, не опасаясь какой бы то ни было двусмысленности, что всеобщая жизнь творит миры. Это она определила геологическое, климатическое и геогра­фическое строение нашей Земли и, одев ее всем велико­лепием органической жизни, продолжает еще творить че­ловеческий мир: общество с его прошедшим, настоящим и будущим развитием.

* Так и всякий человеческий индивид есть не что иное, как равно­действующая всех причин, предшествовавших его появлению на свет, комбинированных со всеми условиями его дальнейшего развития.

Теперь ясно, что в творении, понятом в этом смысле, нет места ни предшествующим ему идеям, ни предуста­новленным, предначертанным законам. В действительном мире сначала есть факты — результат стечения бесчислен­ных влияний и условий, — только потом, вместе с дума­ющим человеком, приходит осознание этих фактов и бо­лее или менее подробное и совершенное знание того, каким образом они произошли; когда мы замечаем частое или постоянное повторение одного и того же явления или образа действия в каком-то порядке фактов, то мы называем его законом природы.

Под словом природа мы подразумеваем не какую-либо мистическую, пантеистическую или субстанциальную идею, а просто-напросто сумму существ, фактов и реаль­ных способов, которые производят эти факты. Очевидно, что в природе, определенной таким образом, благодаря стечению одних и тех же условий и влияний, возможно также благодаря однажды избранному направлению по­тока непрерывного творчества, сделавшемуся постоянным от слишком частого повторения, очевидно, говорим мы, что в некоторых определенных порядках фактов всегда воспроизводятся одни и те же законы и только благодаря этому постоянству образа действий в природе человече­ский ум смог установить и познать то, что мы называем механическими, физическими, химическими и физиоло­гическими законами; только им объясняется чуть ли не постоянное повторение как растительных, так и живот­ных родов, видов и разновидностей, в которых до сих пор протекало развитие органической жизни на Земле. Это постоянство и эта повторяемость совсем не абсолютны. Они всегда оставляют широкое поле для так называемых аномалий и исключений, а это совершенно неверное их обозначение, ибо факты, к которым оно относится, пока­зывают только, что эти общие правила, принятые нами за естественные законы, будучи не более чем абстракциями, выделенными нашим умом из действительного течения вещей, не в состоянии охватить, исчерпать, объяснить все беспредельное богатство развития. Кроме того, как это превосходно доказал Дарвин, эти так называемые анома­лии, часто сочетаясь друг с другом и тем самым все боль­ше закрепляясь, создавая, так сказать, новые привычные образы действия, новые способы воспроизводства и суще­ствования в природе, являются тем путем, следуя которо­му органическая жизнь порождает новые виды и разно­видности. Именно так, начавшись с едва организованной простой клетки, органическая жизнь проходит через все трансформации вначале растительной, а потом животной организации и создает человека.

Останется ли человек последним и самым совершен­ным органическим созданием на этой земле? Кто мог бы ответить на этот вопрос и поклясться, что через несколь­ко десятков или сотен веков от самой высшей разновид­ности человеческого вида не произойдет вид существ, превосходящих человека, которые будут относиться к не­му так же, как он сам сейчас относится к горилле? Наше тщеславие может быть спокойно. Природа действует очень медленно, и в настоящем состоянии человечества ничто не предвещает вероятности рождения более высо­кого вида существ. Впрочем, разве природа не продолжа­ет свое непосредственное дело непрерывного творения в историческом развитии человеческого мира? Не ее ви­на, если мы в нашем разуме отделили этот мир, человече­ское общество от того, что мы называем исключительно природным миром.

Причина этого отделения — в самой природе нашего разума, который существенным образом отличает челове­ка от животных всех других видов. Мы должны все же признать, что человек — не единственное разумное жи­вотное на земле. Напротив, сравнительная психология до­казывает, что нет животного, которое было бы совершен­но лишено ума, и чем ближе какой-либо вид по своей организации и в особенности по развитости своего мозга к человеку, тем более развит и значителен его ум. Но только у человека развитие разума достигает такого уров­ня, который может быть назван способностью мыслить, то есть комбинировать представления как о внешних, так и о внутренних предметах, данных нам чувствами, созда­вать из них группы, затем сравнивать и снова комбиниро­вать эти различные группы, которые уже являются не ре­альными сущностями — объектами наших чувств, а поня­тиями, созданными в нас первым действием способности, которую мы называем рассудком; эти понятия, оставши­еся в нашей памяти, соединяются затем благодаря этой же способности и образуют то, что мы называем идеями; наконец, из всего этого человеческий разум выводит следствия или логически необходимые применения. Мы достаточно часто встречаем людей, которые, увы, еще не достигли полного осуществления этой способности, но мы никогда не видели и даже не слышали, чтобы ка­кое-нибудь существо низшего вида обладало этой способ­ностью, разве что приведут в пример Валаамову ослицу и некоторых других животных, предоставляемых любой религией для веры и почитания. Итак, мы можем сказать, не опасаясь быть опровергнутыми, что из всех животных, существующих на земле, мыслит один человек.

Он один одарен этой силой абстракции, усиленной и развитой в человеческом виде вековым упражнением. Способность эта постепенно внутренне возвышает челове­ка над всеми окружающими предметами, над всем так на­зываемым внешним миром и даже над ним самим, инди­видом, и позволяет ему задумать, создать идею тотально­сти Существ, Вселенной, Бесконечного или Абсолюта — идею совершенно абстрактную и, если хотите, лишенную всякого содержания. Тем не менее эта идея всесильна и является причиной всех дальнейших завоеваний челове­ка, ибо она одна вырывает человека из пресловутого бла­женства и тупой невинности животного рая и обрекает его на победы и бесконечные муки беспредельного раз­вития...

Благодаря этой способности к абстракции человек воз­вышается над непосредственным давлением, которое все внешние предметы неизбежно оказывают на каждого ин­дивида, может сравнивать одни предметы с другими и ис­следовать их взаимоотношения. Вот начало анализа и экспе­риментальной науки. Благодаря той же способности человек раздваивается и, отделяясь в себе от самого себя, возвышается над своими собственными побуждениями, ин­стинктами и различными желаниями как над преходящи­ми и частными, что дает ему возможность сравнивать их, подобно тому, как он сравнивает внешние предметы и движения, и становиться на сторону одних против дру­гих, сообразуясь со сформировавшимся в нем (социальным) идеалом, — вот пробуждение сознания и того, что мы называем волей.

Обладает ли человек в самом деле свободной волей? И да и нет, в зависимости от того, как ее понимать. Если под свободной волей подразумевается свобода выбора, т. е. предполагаемая способность человеческого индивида спонтанно самоопределяться, самостоятельно и независи­мо от всякого внешнего влияния; если же, подобно тому как это делали все религии и все метафизики, с помощью так называемой свободы воли хотят вырвать человека из потока всеобщей причинности, определяющей существо­вание всякой вещи и делающей каждую вещь зависящей от всех остальных, то нам следует только отбросить эту свободу, как бессмыслицу, ибо ничто не может существо­вать вне причинности.

Непрестанное действие и противодействие целого на всякую отдельную точку и всякой отдельной точки на це­лое составляют, как мы сказали, жизнь, общий и высший закон, тотальность миров, которая всегда есть одновре­менно и производящее, и производное. Вечно деятельная, всеобщая взаимозависимость, эта взаимная причинность, которую мы будем называть отныне природой, создала, как мы сказали, среди бесчисленного множества других ми­ров нашу Землю, со всей лестницей ее существ, от мине­рала до человека. Она постоянно воспроизводит их, раз­вивает, кормит, сохраняет, затем, когда наступает их срок, а часто и раньше, чем он наступил, она их уничтожает или, скорее, превращает в новые существа. Природа — это всемогущество, по отношению к которому не может быть никакой независимости или автономии, это высшее су­щее, которое охватывает и пронизывает своим непреодо­лимым действием бытие всех сущих, и среди живых су­ществ нет ни одного, которое бы не несло в себе, конеч­но, в более или менее развитом состоянии, чувства или ощущения этого высшего влияния и этой абсолютной за­висимости. Так вот, это ощущение и это чувство и соста­вляют основу всякой религии.

Как видите, религия, подобно всему человеческому, имеет свой первоисток в животной жизни. Нельзя ска­зать, что какое-либо животное, за исключением человека, имеет религию, ибо самая грубая религия предполагает все-таки известную степень рефлексии, до которой еще не поднялось ни одно животное, кроме человека. Но столь же невозможно отрицать, что в существовании всех без исключения животных имеются все составные, так сказать, материальные элементы религии, за исключени­ем, конечно, ее идеальной стороны, той именно, которая рано или поздно ее уничтожит, — мысли. В самом деле, какова действительная сущность всякой религии? Это именно чувство абсолютной зависимости преходящего индивида от вечной и всемогущей природы.

Нам трудно обнаружить это чувство и анализировать все его проявления у животных низших видов; однако мы можем сказать, что инстинкт самосохранения, наблюда­емый в относительно простых организациях, конечно, в меньшей степени, чем в высших организациях, — это своего рода обычная мудрость, образующаяся в каждой под влиянием этого чувства, которое, как мы уже сказа­ли, есть не что иное, как религиозное чувство. У животных, наделенных более совершенной организацией и стоящих ближе к человеку, это чувство проявляется более заметно, например, в инстинктивном и паническом страхе, охватывающем их иногда при приближении какой-нибудь крупной природной катастрофы вроде землетрясе­ния, лесного пожара или сильной бури. Вообще можно сказать, что страх является одним из преобладающих чувств в животной жизни. Все животные, живущие на свободе, пугливы, и это доказывает, что они живут в не­престанном инстинктивном страхе, что они всегда испы­тывают чувство опасности, т. е. ощущают присутствие всемогущего влияния, которое их преследует, пронизыва­ет и охватывает всегда и везде. Этот страх, страх Божий, как сказали бы теологи, есть начало мудрости, т. е. рели­гии. Но у животных он не становится религией, ибо им недостает той способности мыслить, которая фиксирует чувство, определяет его объект и превращает его в созна­ние, в мысль. Таким образом, совершенно справедливо утверждают, что человек по природе религиозен; он ре­лигиозен подобно всем другим животным — но он один на этой земле осознает свою религиозность.

Говорят, что религия — это первое пробуждение раз­ума; верно, но пробуждение в неразумной форме. Рели­гия, как мы только что видели, начинается со страха. И в самом деле, человек, пробуждаясь с первыми лучами того внутреннего солнца, которое мы называем самосоз­нанием, и медленно, шаг за шагом выходя из гипнотиче­ского полусна, из чисто инстинктивного существования, в котором он находился в состоянии полнейшего неведения, т. е. животности, будучи к тому же рожденным, по­добно всякому животному, в страхе перед внешним ми­ром, который, правда, его производит и кормит, но кото­рый в то же время его притесняет, давит и грозит каж­дую минуту поглотить, — человек непременно должен был обратить свою зарождающуюся рефлексию именно на этот страх. Можно предположить, что у первобытного человека при пробуждении разума этот инстинктивный ужас должен был быть сильнее, чем у животных всех других видов. Прежде всего потому, что он рождается менее вооруженным, чем другие животные, и его детство более продолжительно; затем потому, что эта самая ре­флексия, едва расцветшая и еще не достигшая достаточ­ной степени зрелости и силы, чтобы распознавать внеш­ние предметы и пользоваться ими, должна была тем не менее вырвать человека из единения согласия и инстин­ктивной гармонии с природой, в которой он находился, подобно своему двоюродному брату горилле, покуда в нем не пробудилась мысль. Так, рефлексия изолировала его от природной среды, которая, становясь, таким обра­зом, для него чуждой, должна была являться ему сквозь призму воображения, возбужденного и расширенного под действием зарождающейся рефлексии, в виде темной и таинственной силы, гораздо более враждебной и опас­ной, чем она есть в действительности.

Для нас чрезвычайно трудно, если не невозможно, представить себе первые религиозные чувства и представ­ления дикого человека. В подробностях они, без сомне­ния, должны были быть столь же разнообразны, сколь разнообразны были характеры первобытных народностей, которые их испытывали, а также сколь разнообразны бы­ли климатические и природные условия и все другие внешние обстоятельства и определения, в среде которых эти чувства развивались. Но так как, при всем этом, это были все же человеческие чувства и представления, то, несмотря на это великое множество особенностей, они должны были сводиться к некоторым одинаковым мо­ментам общего характера, которые мы и постараемся определить. Каким бы ни было происхождение различ­ных человеческих групп и расселение человеческих рас по земле, имели ли все люди родоначальником одного Адама — гориллу или двоюродного брата гориллы, или же они произошли от нескольких предков, созданных природой в различных местах и в различные эпохи, неза­висимо друг от друга, способность, создающая и составля­ющая собственно человеческую природу всех людей, а именно: рефлексия, способность к абстракции, разум, мысль, одним словом, способность создавать идеи, а так­же законы, определяющие проявление этой способности, всегда и везде тождественны, всегда и везде одинаковы, и никакое человеческое развитие не могло бы происхо­дить вопреки этим законам. Это дает нам право предпо­ложить, что основные фазы, отмеченные в начальном ре­лигиозном развитии одного какого-нибудь народа, дол­жны воспроизводиться в развитии всего остального насе­ления Земли.

Судя по единодушным отзывам путешественников, как тех, которые в прошлом столетии посетили острова Океании, так и тех, которые в наши дни проникли в Африку, фетишизм должен быть самой первой рели­гией, религией всех диких племен, которые в наимень­шей степени удалились от естественного состояния. Но фетишизм — не что иное, как религия страха. Он является первым человеческим выражением того ощущения абсо­лютной зависимости, смешанного с инстинктивным ужа­сом, которое мы находим в основе всякой животной жиз­ни и которое, как мы уже сказали, составляет религиоз­ное отношение индивидов даже самых низших видов к всемогуществу природы. Кто не знает, какое влияние и впечатление производят на всех живых существ, не ис­ключая даже растения, великие регулярные явления при­роды, такие, как восход и заход солнца, лунный свет, по­вторение времен года, чередование холода и тепла, посто­янные и своеобразные воздействия океана, гор, пустынь, или же природные бедствия: бури, затмения, землетрясе­ния, а также столь разнообразные и взаимно разруши­тельные отношения животных между собой и с различ­ными видами растений — все это составляет для каждого животного совокупность условий существования, харак­тер, природу и, мы могли бы даже сказать, особый культ, ибо у всех животных, у всех живых существ вы найдете своего рода обожание природы, смешанное со страхом и радостью, надеждой и беспокойством, очень похожее, как чувство, на человеческую религию. Здесь нет недо­статка даже в поклонах и молитвах. Посмотрите на до­машнюю собаку, молящую о ласке или взгляде своего хо­зяина; разве это не изображение человека, стоящего на коленях перед своим богом? Не переносит ли эта собака при помощи своего воображения и даже начатков рефле­ксии, развитой в ней опытом, подавляющее всемогуще­ство природы на своего хозяина, подобно тому, как веру­ющий человек переносит его на бога? В чем же различие между религиозным чувством человека и собаки? Даже не в рефлексии, а лишь в степени рефлексии, или же в способности фиксировать и понимать это чувство как абстрактную мысль и обобщать через наименование, ибо человеческая речь имеет ту особенность, что, не будучи способной назвать действительные вещи, непосредствен­но действующие на наши чувства, она выражает лишь их понятие или абстрактную общность. А так как речь и мысль — это две различные, но нераздельные формы одного и того же акта человеческой рефлексии, то эта последняя, фиксируя предмет страха и обожания живот­ного или первого естественного человеческого культа, универсализирует его, превращает в абстрактное сущее и стремится обозначить его каким-нибудь именем. Пред­метом действительного почитания того или иного инди­видуума всегда остается этот камень, этот, а не другой, кусок дерева, но коль скоро он был словесно обозначен, он становится предметом или абстрактным понятием: камнем, куском дерева вообще. Так, с первым пробуждени­ем мысли, выраженной словом, начинается собственно человеческий мир, мир абстракций.

Благодаря этой способности к абстракции, как мы уже сказали, человек, рожденный, произведенный природой, творит для себя среди природы и в самих ее условиях второе бытие, соответствующее его идеалу и развивающе­еся вместе с ним.

Все, что живет, добавим мы для большей ясности, стремится осуществиться во всей полноте своего сущест­ва. Человек, существо одновременно живое и мыслящее, чтобы реализовать себя, должен сначала познать самого себя. Вот причина громадного отставания, наблюдаемого нами в его развитии, и по этой причине, чтобы достиг­нуть современного состояния общества в самых цивилизо­ванных странах — состояния, столь мало еще соответству­ющего идеалу, к которому мы ныне стремимся, — челове­ку потребовалось несколько сотен веков... Можно было бы сказать, что в поисках самого себя, после всех физио­логических и исторических странствий, человек должен был исчерпать все возможные глупости и все возможные беды, прежде чем сумел осуществить то малое количество разумности и справедливости, что царит ныне в мире.

Последним пределом, высшей целью всего человече­ского развития является свобода. Ж. Ж. Руссо и его учени­ки ошибались, ища ее в начале истории, когда человек, еще лишенный всякого самосознания и, следовательно, неспособный заключить какой бы то ни было договор, на­ходился под игом той фатальности естественной жизни, которой подчиняются все животные и от которой чело­век смог в известном смысле освободиться лишь благода­ря последовательному использованию разума, развивавше­гося, правда, очень медленно на протяжении всей исто­рии. Постепенно он познавал законы, управляющие внеш­ним миром, а также законы, присущие нашей собствен­ной природе; он их, так сказать, присваивал, превращая их в идеи — почти спонтанные создания нашего собствен­ного мозга, — и делал так, что, продолжая, подчиняться этим законам, человек подчинялся теперь только собственным мыслям. По сравнению с природой в этом — единственное досто­инство и вся возможная свобода человека. У него никогда не будет другой, ибо законы природы неизменны, неиз­бежны; они являются основанием всего сущего и опреде­ляют наше бытие, так что никто не может восстать про­тив них, не убедившись тотчас же в бессмысленности это­го и не обрекая себя на верное самоубийство. Но, позна­вая и осваивая их своим умом, человек возвышается над непосредственной властью внешнего мира и, становясь, в свою очередь, творцом, повинуясь с этих пор лишь собственным идеям, он более или менее преобразует этот мир сообразно своим возрастающим потребностям и как бы привносит в него свой человеческий образ.

Таким образом, то, что мы называем человеческим ми­ром, не имеет другого непосредственного творца, кроме человека, который создает его, отвоевывая шаг за шагом у внешнего мира и собственной животности свою свободу и человеческое достоинство. Он завоевывает их, влеко­мый независимой от него силой, непреоборимой и равно присущей всем живым существам. Эта сила — всеобщий поток жизни, тот самый, который мы называем всеобщей причинностью, природой и который проявляется во всех живых существах, растениях или животных как стремле­ние каждого осуществить условия, необходимые для жиз­ни своего вида, т. е. удовлетворить свои потребности. Это стремление, существенное и высшее проявление жизни, составляет основу того, что мы называем волей. Фатальная и непреодолимая у всех животных, не исключая самого цивилизованного человека, инстинктивная, можно было бы даже сказать, механическая — в низших по организа­ции, более сознательная — в высших видах, она полно­стью раскрывается только в человеке, который благодаря своему разуму, возвышающему его на