Карл Хайнц РОТ



Глобализация

НОВЫЕ КЛАССОВЫЕ ОТНОШЕНИЯ И ПЕРСПЕКТИВЫ ЛЕВЫХ

Принципиальные соображения об изменении мировой капиталистической системы

Если мы обратим свой взор на последние 20 лет, то вывод об эпохальном изменении мира за столь короткий промежуток времени, с точки зрения “снизу”, отнюдь не банален. В конце 60-х - начале 70-х гг. борьба рабочих и социальные бунты ввергли капитализм во всех его вариантах - развивающихся режимов, “замкнутых торговых государств” Востока и зрелых метрополий - в системный кризис. Разнообразные и противоречивые по формам своего проявления, они привели к одному и тому же результату: бегству от фордистски-сверхрационального труда (1) и к борьбе против него. Этот великий отказ можно было измерить экономически в виде падения производительности труда, взрывного роста зарплаты, неконтролируемой революции доходов снизу. “Расходы на рабочую силу” выросли во всем мире. Носителями бунта были, в основном, люди, для которых, в отличие от пролетарских поколений эры послевоенного восстановления, мало что значили обещания социальных гарантий, дававшиеся ориентированными на полную занятость “национальными экономическими системами”. Это были молодые техники-рабочие и северно-южные мигранты в Италии, низовые активисты профсоюзов промышленности Японии и Южной Кореи, иностранные рабочие в ФРГ и во Франции, черные конвейерные рабочие Детройта, а также участники восстаний сельскохозяйственных рабочих и крестьянских бунтов Юго-Восточной Азии, пролетарии Чили, молодые рабочие на Востоке Центральной Европы. Все они породили “кризис”: кризис роста издержек, связанных со стоимостью рабочей силы, а также кризис веры в интегрирующую силу управляемых социальным государством структур модернизации и планирования. И не только среди слоев фордистски-централизованного рабочего класса, которые демонстрировали теперь свою непокорность. Нормы прибыли падали, процентные ставки все больше отставали от роста инфляции. То, о чем говорилось тогда в анализах операистских теоретиков, сегодня можно прочитать в различных эмпирических исследованиях экономистов; определенное место эта тема занимает и в публикациях так называемых теоретиков регулирования.



Однако благодаря этому вызову сложилась новая реальность: капитализм впервые в своей истории действительно начал охватывать весь Земной шар, пусть даже сфера “реального социализма” оставалась для него пока что закрытой. Эпохальная экспансия торговых потоков способствовала развитию товарных капиталов и “потребительского” типа поведения в самых отдаленных уголках планеты. За этим последовал взлет транснациональных фирм, которые или непосредственно экспортировали капиталы, или участвовали в создании “совместных предприятий” вне зон своего происхождения, и теперь уже развивающиеся страны также подключались к общей модели накопления. Одновременно началась аграрно-капиталистическая трансформация постколониальных территорий. Но прежде всего, приобрела международное значение финансовая сфера; она открыла новые денежные рынки вне тогдашних монетарных контрольных систем и взвинтила процентные ставки, “освободившись” от падающих уровней прибыли.



Началось контрнаступление капитала. Вначале оно совпало с некоторыми направлениями американской стратегии борьбы с повстанческими “национально-освободительными” движениями. А когда правительство США под давлением политико-экономических последствий “собственных” внутренних бунтов в 1971 г. отказалось от золотого паритета доллара и два года спустя во время нефтяного кризиса подало сигнал к установлению международной практики “гибких” валютных курсов, стало в общих чертах ясно, что планируется не только усмирение потенциально интернационализирующихся рабочих движений и социальных бунтов методами диктата высоких процентов и бюджетной стабилизации, но и изменение лежащих в их основе структур накопления капитала и социальной интеграции. Речь шла в целом о том, чтобы положить конец особой исторической эре, на протяжении которой реальные инвестиции в течении 30 лет - фактически или, по меньшей мере, на словах - находились в равновесии с “экономикой полной занятости” (определение Дж. М. Кейнса).



Вначале было нелегко различить за террористической политикой поддерживаемых США военных диктатур механизм долгосрочных социальных преобразований, запущенный вторым эшелоном технократов “монетаристской контрреволюции” (Милтон Фридман). Тем не менее, именно в Чили был начат эксперимент, которому предстояло приобрести всемирное значение. В то время как мы смотрели на не имеющего совершенно никаких экономических концепций деспота - Пиночета, около сотни выпускников Чикагской школы экономики, с помощью налоговых и валютно-политических мер разрушали до основания модель развития блока “Народного Единства”, основанную на смешанной экономике. Бюджетные сокращения, кредитные ограничения и конвертируемость валюты стали исходным пунктом программы, которая “разгосударствила” хозяйственные структуры, либерализовала цены внутри страны, открыла рынки капиталов и внешнюю торговлю и, напротив, установила жесткий контроль над рентабельностью рынков рабочей силы и над заработной платой, запретив профсоюзы, ликвидировав практику коллективных соглашений и оставив рабочих без всякой социальной защиты. Среднесрочными результатами этой первой “шоковой терапии” новой эры стали массовая безработица, негарантированные (прекаризированные) (2) трудовые отношения по цене ниже прожиточного минимума, упадок образования, здравоохранения и социального обеспечения. Это была принудительно взимаемая дань радикально-либеральной утопии “саморегулирующихся рынков”, которая с помощью своих “политически нейтральных правовых норм” вводила “подлинную свободу личности” - для неимущих это была свобода умереть с голоду. Это казалось тогда возможным только в условиях военной диктатуры... Действующий деспотическими методами режим одновременно “деполитизировался” и передал все функции социально-экономического регулирования технократическим администраторам; а те, действуя вполне целенаправленно, на словах отрицали капиталистическое планирование. Эти администраторы отказались от прежних концепций индустриализации, основанных на идеи замены импорта, и сделали ставку на экономические модели, ориентированные преимущественно на экспорт.



На первый взгляд, на противоположном полюсе находилась Южная Корея, где государство с помощью открытого использования инструментов регулирования рынка осуществляло аналогичное подчинение национальной экономики мировому рынку при относительно меньших издержках. Первые фазы экономического развития эта дружественная США военная диктатура прошла, в значительной мере, с помощью долларовых субсидий. Когда в середине 70-х гг. по примеру японской модели интенсификации производства начался самостоятельный рост, он принял характер “кровавого тейлоризма” (3), без каких-либо уступок рабочему классу в сфере доходов. В порядке компенсации развернулась массовая кампания за “предприятия-общины” (4), распространялась конфуцианская идеология почитания старших. Пролетариат ответил массовыми бунтами, которые в 1980 г. были потоплены в крови; в результате промышленные профсоюзы были разгромлены, а пролетариат в течение 6 лет сдерживался с помощью копии японской модели фабричного профсоюза (5).



Насильственные структурные переломы в Чили и в Южной Корее во многом стали узловым пунктом новой глобальной стратегии консолидации капиталистической эксплуатации, хотя южнокорейский вариант оставался ограниченным рамками Юго-Восточной Азии. Однако присущие этим диктатурам элементы “внеэкономического террора” постепенно смягчались, по мере того как инструменты монетаристского удушения, примененные советниками владельцев транснациональных денежных мешков в “критических” пороговых странах (6), распространялись на всю мировую капиталистическую систему, а открытые классовые конфликты постепенно шли на убыль. Военно-полицейские операции по-прежнему применялись в исключительных случаях против активных низовых профсоюзных и социальных движений, как показывают примеры Турции, Южной Африки, Бразилии или Италии. Однако на первый план, несомненно, вышли инструменты “молчаливого экономического принуждения” и скрывающееся за “рыночным саморегулированием” запланированное внедрение радикальных структур накопления капитала (7).



Как только угрожавшие системе социальные бунты были взяты под контроль и продолжались теперь уже лишь подспудно, неолиберальные экономисты превратились в передовых борцов за парламентско-демократические гарантии индивидуальных свобод. За этим фасадом “рыночный субъект”, освобожденный теперь от всяких оков, восторжествовал по всему миру, как в метрополиях (вначале в Англии и США, затем в Италии, Испании, Франции и Германии), так и в странах периферии (начало положила Мексика в 1982 г.) и, во все большей степени, в Восточной Европе. Предпосылкой к этому послужило то, что финансовые рынки, как универсальные точки концентрации денежного капитала и самая мобильная форма капитала, становились все более независимыми по отношению к реальному капиталу (т.е. к капиталу, связанному с реальным производством) и начали оказывать давление на снизившиеся нормы прибыли во всех точках Земного шара.



Началась невиданная до тех пор “инновация” (8) финансовых рынков. В результате этого по всему миру возобладала дефляционная (9) тенденция к выравниванию процентных ставок (10) на высоком уровне. Господствуя над попавшими в свободный доступ валютами и над валютными рынками, этот процентный диктат лишил национальные центральные банки их “процентного суверенитета”, сделал сокращение бюджетных расходов общей нормой и в значительной мере оставил рынки капиталов и рабочей силы без кейнсианского опосредования (т.е., без государственного вмешательства, нацеленного на достижение полной занятости посредством активной социальной политики, - прим. перевод.). Социальное государство пало жертвой этой политики экономии денег, причем независимо от того, шла ли речь о задолжавших международным монетарным институтам развивающихся странах, о пороговых странах или даже об экономических системах метрополий. Чем больше они теряли почву и превращались в конкурирующие друг с другом за “выгоды размещения капиталовложений” части “тотального рынка”, тем более непосредственно доход труда и капитала превращался в зависимую переменную величину международного режима высоких процентов... Реальные инвестиции производились теперь лишь в том случае, если ожидавшийся уровень прибыли хотя бы примерно приближался к недосягаемо высокому уровню процентной ставки. Это все чаще происходило только тогда, когда повышение производительности труда сопровождалось увеличением темпа работы, удлинением протяженности рабочего времени и сокращением зарплаты и когда с помощью сокращения расходов национального бюджета доходы масс дополнительно перераспределялись в пользу возросшего среднего уровня прибыли (имеется в виду снижение налогов на бизнес при уменьшении государственных расходов на социальные нужды, - прим. перевод.).



Если на уровне национально-государственной или наднациональной политики иногда и возникали тормозящие эффекты (последний раз в связи с Маастрихтским референдумом о Европейском Союзе в августе-сентябре 1992 г.), то неконтролируемые валютные спекуляции удерживали их в жестких рамках и принуждали соответствующие правительства к драконовскому урезанию бюджета за счет трансфертов (11). Такое массированное вмешательство становится все легче, поскольку ведущие школы мысли и институты экономической теории как творцы общественного мнения, а также интернациональные и наднациональные центры регулирования (МВФ, Всемирный банк, Организация экономического сотрудничества и развития, Европейский Союз) испытывают все возрастающую зависимость от владельцев финансового капитала, крупных банков и контролируемых ими финансовых рынков. В результате продолжающегося монетарного давления на целые национальные хозяйственные комплексы со стороны глобальных владельцев финансового капитала сейчас наступило положение, при котором, как писал Кейнс в саркастической полемике с либеральными дефляционистами 20-х гг., уже не спекулянты, пытающиеся скорее извлечь максимальные прибыли, плывут мыльными пузырями в вечном потоке продуктивных инвестиций, а “жажда предпринимательства становится мыльным пузырем в пучине спекуляции”. Выступая за преодолевающий депрессию “социальный пакт” в виде взаимосвязи между производительностью труда и доходами (т.е. за рост увеличение доходов работников при росте производительности труда, - прим. перевод.), школа Кейнса не случайно отвергала вариант капиталистической экономики, при котором решения об инвестициях в производство и о социальном бюджете принимаются в порядке “побочного продукта работы казино”.



С взрывом “замкнутых торговых государств” Восточной Европы и Азии победная поступь “капитализма казино” пока что завершилась, со всей резкостью проявив присущие этой форме капитализма разрушительные тенденции. Это завоевание далось ей легко. Ведь “реальный социализм” был только архаической капиталистической структурой с государственной собственностью на средства производства, которая, как и кейнсианский фордизм, лишала рабочий класс самоопределения в вопросе способа производства, однако, из-за своих неэффективных, по сравнению с рынком, плановых структур и стесненных форм труда не смогла ни достичь западного уровня роста, ни дать адекватный ответ на глобальный цикл дерегулирования (12) последних 20 лет. Этот отсталый и грубо сколоченный вариант капитализма погиб в конце 80-х гг., причем, в случае с Венгрией, Югославией и Польшей, не следует недооценивать и внешнее влияние, связанное с задолженностью этих стран МВФ. Наверняка не случайно “взлет” чилийской модели 1973-1990 гг. повторился на польской почве с поразительным структурным сходством. На сей раз модель чикагского неолиберализма использовали интеллигенты из пришедшего к власти католического рабочего движения. Не понимая того факта, что план и рынок, “реальный социализм” и реальный капитализм являются лишь по-разному контролируемыми властными инструментами для превращения рабочих в переменный капитал (13), они захотели за одну ночь выбросить вон все, что хотя бы отдаленно напоминало о социальном государстве. Как и в Чили, сокращения бюджетных расходов, ограничение кредита, конвертируемость валюты и либерализация цен определяли стартовые условия, которые одним ударом должны были сделать вмешательство необратимым. Соответственно резко подскочили процентные ставки, цены на потребительские товары взорвались, заработки были сбиты намного ниже уровня инфляции. Результатом стало драматическое падение уровня жизни огромной части населения, резкая общественная поляризация с массовой безработицей, быстро попадающими в состояние прекаризации самостоятельными трудящимися и обнищавшими крестьянами, с одной стороны, и отвратительным новым классом спекулирующих капиталистов, с другой.



Это крайне “несозидательное разрушение” отнюдь не удержало “постсоциалистические” элиты других восточно-европейских стран от заимствования его основных принципов. Под руководством команд неолиберальных советников из США и ФРГ эти страны одна за другой подчинялись диктату политики высоких процентных ставок, ограничения кредита, девальвации валюты, либерализации цен, дерегулирования внешней торговли и приватизации предприятий. Возникновение массовой индустриальной резервной армии и нищенства приветствуется как гарантия скорого экономического подъема за счет снижения стоимости рабочей силы. И эти тенденции зачастую задаются в финансово-политическом отношении на десятилетия вперед. Восхваляемые как центры нового этнического национализма, новообразованные центральные банки, например, не только отдаются на милость международного финансового капитала, но и закладывают значительную часть государственной собственности для поддержания новых валют.



(К примеру, Центробанк Эстонии, по соглашению о “currency board” с бреттон-вудскими институтами, может запускать в обращении лишь такое количество международных платежных средств, сколько он имеет золота или иностранной валюты. Одновременно эстонская крона привязана к немецкой марке в соотношении 8:1 и тем самым Эстония имеет обязательства по сохранению стабильной стоимости денег по отношению сразу к двум гегемонам. Остается отметить, что эстонский лесной фонд заложен в виде гарантии западногерманских кредитов, полученных для поддержания кроны).



Восточно-европейский путь к рынку (реальному капитализму), несмотря на начавшуюся с 1993 г. смену политико-экономического курса, как кажется, неумолимо ведет к депрессии, к трансформации в деиндустриализированное общество “одной трети” (14) с растущим уровнем эмиграции и сравнительно выгодным для капитала уровнем производственных издержек Он служит также убедительным выражением того, насколько велики социальные издержки и уничтожение ресурсов, которыми сопровождается трансформация, осуществляемая международными владельцами финансов с целью обеспечить более радикальное извлечение прибыли.



Остановимся на некоторое время и зададимся вопросом: каковы же были характерные черты капиталистического регулирования, которые, очевидно, были безвозвратно разрушены высвободившимися финансовыми рынками вслед за сдерживанием социальных бунтов 60-х - 70-х гг.? Со времени происшедшего в тени массовой безработицы и депрессии взлета кейнсианской теории в Англии, Скандинавии и США в начале 30-х гг. было установлено, что рост производства и производительности труда представляется возможным и целесообразным лишь в том случае, если соответственно возрастает и эффективный спрос в виде частных и общественных расходов на потребление. Так называемый закон Сэя, в соответствии с которым любое производство может быть раскрыто как фактор дохода и, следовательно, как соответствующий по объему спрос, был - вслед за Марксом - опровергнут, поскольку этот закон не учитывал, что спрос и предложение не всегда совпадают во времени и в пространстве. Вследствие этого, механизмы цен на рынках финансов, благ, земли и рабочей силы не в состоянии автоматически устанавливать равновесие между спросом и предложением. Чтобы справиться с этим, кейнсианцы считали необходимыми не только повсеместно известную мобилизацию спроса или занятости с помощью дефицита государственного бюджета и обложения высокими налогами новообразованного дохода с последующей политикой активных государственных инвестиций в экономику. Было настоятельно необходимо в длительной перспективе выровнять хаотическое и усугубляющее кризис “стремление к ликвидности”(15) у владельцев финансов с помощью дополнительного государственного инвестиционного бюджета (такова была основная идея Кейнса незадолго до окончания второй мировой войны, как показывают его бумаги о послевоенном экономическом планировании 1943-1944 гг.), установить вопреки их воле нормы уровня накопления и обеспечить преодолевающую кризисный цикл полную занятость с помощью частичной национализации инвестиций, прежде всего в сфере транспорта и связи.



На этой основе можно было затем предложить рабочему классу социальный пакт: повышение производительности и согласие на проведение фордистской рационализации в обмен на гарантии общественного воспроизводства (16) и постоянный рост заработной платы. Однако эта попытка не отвечала интересам ни банкиров, ни крупных предпринимателей, поскольку она не только узаконивала классовую борьбу как рычаг “справедливого” перераспределения доходов, но в тенденции лишала их промышленной резервной армии и такого решающего инструмента навязывания дисциплины, как безработица. Принцип “в поте лица будешь ты добывать хлеб свой” был для них важнее, чем стабильные, гарантированные “синтетическим бумом” виды на прибыль... Такая далеко идущая “решительная реформа” капитализма стала поэтому возможна только в условиях депрессии и послевоенных лет: мировая экономика в действительности развалилась, и после 1945 г., несмотря на начавшуюся вскоре “холодную войну”, капиталу не удалось помешать этому социальному пакту, не в последнюю очередь понимаемому как антифашистский. Тем не менее, в вино 30-летнего послевоенного процветания с самого начала было подмешано немало воды. Национализация инвестиций была разбавлена “глобальным управлением” и не смогла помешать прекаризации “другого рабочего движения”, в особенности иностранных рабочих и женщин. Но прежде всего, кейнсианская система регулирования осуществлялась только на уровне национальных государств. В международном контексте удалось лишь добиться координации в виде инструментов Бреттон-Вудса в 1944-1945 гг. (17); они фиксировали обменные курсы как шлюзы для различных путей и стадий развития и обеспечивали продолжение начатой со времени мирового экономического кризиса импортозаменяющей индустриализации (18).



Так в целом был обеспечен 30-летний период процветания, служащий исключением в 150-летней истории индустриального капитализма, и впервые в истории возникло мировое хозяйство. Однако кейнсианство тем самым создало и главные инструменты для преодоления навязанной им же самим “решительной реформы”: капиталу удалось вывести из равновесия социальное государство в метрополиях и развивающиеся режимы на периферии после потрясений, связанных с социальными бунтами. Опираясь на усилившуюся мощь международных структур, он сумел подчинить себе институты Бреттон-Вудса (МВФ, Всемирный банк и Генеральное соглашение по тарифам и торговле) и навязать свой диктат структурам регулирования национальных государств. Именно потому, что 25 лет назад мы, исходя из своих собственных причин (т.е. в ходе социальных бунтов конца 60-х гг., - прим. перевод.), приняли участие в дестабилизации (снизу) этой системы регулирования, нам следует, хотя бы ради аналитической точности, воздать должное ее протагонистам и структурам, бросив взгляд назад на результаты их деятельности. С ностальгией, надеждами на восстановление или даже запоздалым раскаянием это не имеет ничего общего...



Чем же характеризуются нынешние социально-экономические процессы по сравнению с предшествующей эрой? Во-первых, остается заключить, что кризисный цикл прошлых лет во многих отношениях был возвратом к “нормальному капитализму”. Существование циклически воспроизводящейся... промышленной резервной армии было и остается решающим условием капиталистического производства как процесса накопления капитала. То, что Маркс называл основным законом накопления капитала, кейнсианцы также считали главной константой системы: капитал чувствует себя наиболее комфортно тогда, когда имеет неограниченную возможность использовать нищету, голод и негарантированные условия существования как безмолвные стимулы для превращения труда в переменный капитал... Как показывает социально-экономическая история индустриального капитализма, после подавления угрожавших системе рабочих бунтов длительные фазы низкой занятости бывали скорее правилом, чем исключением. “Пониженная деловая активность” становится нормой, и стратеги политики процентных ставок после фазы рецессии прагматически ведут экономическую политику между двумя полюсами - подъема / полной занятости и полного краха. С глобальной точки зрения, эти действия включают в себя возможность территориально распределить обе крайности со всеми их промежуточными стадиями, так что в нынешней ситуации субцентры нового подъема (Юго-Восточная Азия) (19), сферы рецессии (стагнации) (Западная Европа) и депрессии (Африка, часть Латинской Америки), а также регионы кризиса трансформации (Восточная Европа) складываются во всемирную картину субнормального роста (20). Решающую роль играет то, классовая поляризация углубляется повсюду, независимо от упомянутых региональных особенностей, и что в каждой точке цикла пролетарские интересы воспроизводства подавляются “относительным перенаселением” или “промышленной резервной армией”, хотя и различными (в зависимости от региона) по своим количественным масштабам.



Владельцы финансовых состояний наложили на весь хозяйственный период печать сдержанности в осуществлении инвестиций. Они принудили собственников капитала, наемных работников, управленцев и получателей трансфертных услуг социального государства совершить кульбит и поставили на повестку дня выработку совершенно нового и в известном смысле открытого поведения в отношениях производства и воспроизводства. Таким образом, наиболее бесстыдная, мобильная, абстрактная и потому наименее уловимая форма капитала открыла процесс далеко идущей социально-экономической трансформации, который затем захватил и сферу “реального социализма”. Исходя из финансовых центров, были усилены властно-политические инструменты якобы саморегулирующихся рынков. Они вновь превратили сферы образования реального капитала, рынки рабочей силы, рынки земли и системы социально-политического трансферта для регулирования относительного перенаселения в те “дьявольские мельницы” (по выражению Карла Поланьи), которые, по крайней мере, частично были укрощены кейнсианством. Начинается период “проб и ошибок”, в ходе которого в конкурентной борьбе, сопровождающейся юридическими конфликтами вокруг патентного права, утверждаются “иные правила игры”, призванные надолго обеспечить рентабельность (21).



Будущие институты и структуры социальной интеграции также не могут быть предсказаны заранее. Вопреки всем, даже заново сформулированным теориям автоматического краха капитализма, исход игры является принципиально открытым. В настоящее время всемирное восстановление уровня норм прибыли на фоне стабилизировавшейся резервной армии и растущей бесправности трудовых отношений выглядит весьма правдоподобной. Менее правдоподобно, но в принципе также вероятно и обратное. Если пролетариат оправится от навязанного ему - в наказание за его бунт - процесса трансформации своей прежней структуры и переформируется заново, он вполне сможет снова вмешаться в кризисный цикл. Он наткнулся на этот цикл 25 лет назад, и с тех пор тот только углубился. Если такое вмешательство окажется удачным, то в качестве альтернативы новому типу накопления капитала пролетариат может начать процесс преодоления существующей системы.



Однако подобная альтернатива может обрести форму, только если будет понят обозначившийся переход к новому типу накопления со всеми его особенностями. О некоторых из них - условиях формирования нового мирового пролетариата, структурном изменении процесса производства и т.д. - речь пойдет в следующих разделах. Здесь я хотел бы только назвать некоторые аспекты, которые не смогу более подробно обсудить в рамках настоящей работы. Тем не менее, они заслуживают точного изучения. Я имею в виду прежде всего полемику с неолиберальной теорией “саморегулирующихся рынков”, эффективно маскирующей властные структуры наступательной структурной перестройки капитализма.



Независимо от того, какие “либерализированные” сферы рынка мы рассматриваем - денег, доходов от капиталов, земельной ренты или заработной платы - во всех случаях речь идет об утопиях, поскольку состояние равновесия как предпосылка для саморегулирующегося функционирования предложения и спроса является фикцией и всегда может быть установлено только на определенное время с помощью вмешательства извне. Рынки нестабильны в принципе. Они всегда регулируются, планируются и определяются отношениями господства, даже тогда, когда все выглядит так, “будто” они саморегулируются. Для функционирования капиталистической экономики в принципе ее внутренняя структура имеет, к тому же, лишь второстепенное значение. Ведь ориентированное на получение прибыли накопление капитала является открытой системой, которая может оперировать с различными формами рынка благ, кредитов, земли и труда - центральным государственным планированием, монополией, олигополией (22), “либеральными” рынками “свободной конкуренции” с максимальным количеством носителей спроса и предложения, всеми переходными формами между свободным и несвободным трудом. С помощью термина “дерегулирование” неоклассическая школа и неолибералы систематически маскируют тот факт, что и при применении крайне “плюралистических” форм рынка речь для капитала идет только о том, чтобы оптимизировать свойственный ему процесс извлечения прибыли из рабочей силы с помощью целенаправленного властно-политического вмешательства.



Возьмем, к примеру, нынешнюю “либерализацию” рынков труда. Она потому кажется столь адекватной новому циклу капитала, что позволяет ему присвоить выросшую из социальных бунтов 60-х - 70-х гг. “новую субъективность” трудящихся с их потребностями в суверенном распоряжении временем и самоопределении. При этом тенденции к “бегству от труда” были крайне эффективно уловлены и обращены в свою противоположность: в результате того, что прежние “монополии”, установленные трудовым и тарифным правом, были сломаны и продавцы рабочей силы отброшены к индивидуальным контрактам, они утратили свою прежнюю относительную “рыночную мощь”, молчаливо гарантировавшуюся профсоюзными нормами и нормами трудовой политики (23). “Либерализация” рынков труда, таким образом, способствует крайнему перераспределению власти в пользу логики капиталистического извлечения прибыли, в результате чего жизненные интересы получающих зарплату, работающих по контракту, пенсионеров, квартиросъемщиков, арендаторов, безработных и получателей социальной помощи определяются заново к их крайней невыгоде - используя их “новую субъективность” В результате первоочередной адаптации механизмов рынка труда к их новому поведению, они расплачиваются своей индивидуальной свободой решения и возможностями своего влияния на высоту зарплату и контрактных гонораров, время труда, длительность договоренных трудовых отношений и условия труда. Как раз в тот исторический момент, когда - разрушительное и потому осуществимое всегда лишь на ограниченное время и с помощью “дьявольской мельницы” рынков - преобразование труда в переменный капитал происходит в одеянии “возросших индивидуальных свобод принятия решений”, в потенциале оно скрывает в себе условия подчинения для тех, кто, чтобы иметь возможность купить для себя продукты питания, должны и далее продавать свою рабочую силу на рынке труда (24).. Эта диалектика радикального подчинения “новой субъективности пролетариата” долго не замечалась работниками, поскольку она происходила под прикрытием гигантских идеологических конструкций мнимого “индивидуального освобождения” и к тому же маскировалась введением гибкой структуры рабочего времени. Но чем больше росла интенсивность эксплуатации в новом цикле накопления и становились заметнее последствия прекаризации, тем больше рассеивался туман. Мы еще увидим, какую взрывную социальную силу затем вновь высвобождает “индивидуализированный” трудовой договор, но и то, как быстро его стратегические наставники перейдут к прямой противоположности - к пропаганде несвободных трудовых отношений. Ведь трудовые отношения крайне вариативны в своих связях с открытой системой способа производства, определяемого ориентированным на получение прибыли накоплением капитала. Здесь остается постоянным только стремление капиталистов насколько только возможно урезать возможности самоопределения трудящихся в интересах неограниченного принуждения к труду.



Не менее важно указание на то, что национальное государство - будь оно по конституции “государством-нацией”, “народной демократией” или “этническим государством” - деградирует до роли подчиненной функции в глобализированном накоплении. С ликвидацией “суверенитета в сфере установления процентной ставки”, “валютного суверенитета” и даже текущего бюджета государство в значительной мере утратило способность осуществлять экономическую и социально-политическую интеграцию классов (т.е., политику социального партнерства, - прим. перевод.) в пределах своих политических границ. Большинство инструментов, которыми обладало государство в кейнсианскую эру и тем более при “реальном социализме” для автономного “экономического” управления воспроизводством капитала и общества внутри своих границ, растаяли в кризисном цикле последних 20 лет как снег на солнце. Чтобы воспрепятствовать далеко идущей эрозии своих интегрирующих функций, политические бюрократии могут лишь попытаться привлечь по возможности большее количество капитала в рамках налогово-политических и монетарных мер и по возможности дольше удерживать его в своих границах. Результат - постоянная борьба за привлечение и закрепление части мирового капитала (т.е. за привлечение капиталовложений на свою территорию, - прим. перевод.), и в ходе формирования возникающих отсюда отношений гегемонии и подчинения государственная политика “размещения производства” становится подчиненной переменной величиной в диктуемом мировым капиталом новом определении норм прибыли, зарплат и трансфертных выплат. (25)



Таким образом, теперь уже имеет место не эксплуатация бедных стран богатыми странами; сказывается тенденция к выравниванию издержек на оплату рабочей силы, выравниванию ситуации массовой безработицы и низкой занятости - при извлечении прибыли глобальным капиталом из глобального труда. Эта тенденция все больше пробивает себе дорогу на уровне национальных государств и принуждает их принять классовую поляризацию, существующую в глобальном масштабе. В то же время, рынки труда и социальные трансферты представляют собой последние переменные величины для борющихся за свою гегемонию государственных режимов, на которые они еще в состоянии оказывать определяющее влияние после отказа от собственных денежных и капитальных бюджетов ради следования глобальному циклу. Здесь лежат экономические корни кризиса национального государства. В борьбе за лучшие условия привлечения и размещения капитала политические элиты деградировали до роли зависимых посредников эксплуатации и низкой занятости (иными словами, они способствуют снижения стоимости рабочей силы ради привлечения капиталовложений, - прим. перевод.). Одновременно они начинают компенсировать соответствующую утрату своей реальной власти, вмешиваясь в углубляющиеся социальные конфликты с помощью национализма “классовой гармонии” в вопросе выбора “места размещения производства”. Так они ослабляют с помощью закрытых границ миграционные движения, выросшие в результате глобального относительного перенаселения, сваливают общественно-политические последствия кризиса на различные меньшинства.



Во многих случаях инволюция (т.е. обратное развитие, свертывание, - прим. перевод.) кейнсианского государства развития и социального государства способствует далеко идущему расколу прежних руководящих политико-экономических групп на отдельные фракции. При этом иногда в соревновании с демократическими движениями снизу прежний союз между центральными бюрократиями и фордистским крупным капиталом сменяется “консервативной революцией”, с целью включить в картель власти усилившиеся в период дерегулирования новые, “постфордистские” слои предпринимателей и спекулянтов (правительство Берлускони - Босси в Италии). Иногда же в борьбе за лучшие позиции мировой капитал разлагает федеративные государственные нации на их этнические компоненты, причем инициативу проявляют элиты более процветающих составных частей, предлагая себя затем в качестве сепаратистских младших партнеров институтам мирового капитала или государствам, стоящим выше на иерархической лестнице (случай со Словенией, Хорватией, Балтийскими республиками). В свою очередь, и в наднациональных союзах государств пробивают себе дорогу политические помощники международного финансового капитала, которые руководят дальнейшим процессом интеграции в соответствии с потребностями мирового рынка, заботясь о неограниченном воспроизводстве новых правил накопления внутри этих союзов (Европейский Союз, североамериканская зона свободной торговли НАФТА).



Таким образом, дестабилизирующие эффекты обновляющегося глобального режима накопления значительны. Они ведут к тому, что финансовые рынки по мере осуществления их программ должны заниматься кризисами легитимности национальных государств и “этническими” войнами, поскольку конкуренция их подчиненных помощников за лучшие условия размещения капитала усиливается. Это, без сомнения, особо бросающийся в глаза аспект меняющегося в масштабе мира режима накопления. Для финансовых рынков, как и в конце прошлого века, первоочередным становится долгосрочное глобальное “обеспечение мира” с целью предотвратить международные последствия наведенной ими же самими разрушительной “этнизации социального” и снять угрозу для их модели реконструкции. В свою очередь, для нас из этого следует вывод о том, что разрушение механизмов управления и социального перераспределения, наступившее с упадком национальных экономических комплексов и “больших пространств” кейнсианского периода регулирования, не только открывает возможность контрнаступления против международного социального бунта, но и лишает всяких оснований для существования все виды традиционного рабочего движения, интегрированного в национальные рамки. Как и в период после 1919-1920 гг., национально-государственный суверенитет и “социальный вопрос” снова расходятся. Эра национально-освободительных движений и национал-государственного рабочего реформизма во всем мире закончена. Восстановление пролетариата и социалистической политики может произойти только на международном уровне и на основе интернационалистского сознания. Возможно, это всегда так и было. Но из анализа сегодняшнего положения должен быть сделан вывод, что именно с этого момента можно приступить к активному поиску классово-ориентированных и освободительных альтернатив действий в противовес национализму, разворачивающимся “консервативным революциям” и тенденциям к “этнизации социального”.



Предпосылка классового интернационалистского движения состоит в том, чтобы при столкновении с этими, несомненно опасными, феноменами не смешивались причины и следствия. Провозглашаемая связанной со СМИ фракцией капитала в некоторых странах “консервативная революция”, точно так же как и узкий национализм “места размещения производства”, служат формой выражения глобально-вынужденного преобразования политических структур в пользу более радикальных отношений эксплуатации. Понимание этого должно предохранить нас от мнимых приоритетов, ложных преувеличений и союзов. Нам угрожает не “новый фашизм”, а “консервативная революция” политических властных элит нового режима накопления, которая отвечает на социально-экономическую ликвидацию прежнего общественного договора, регулируемого с помощью фордизма и социального государства, новыми политико-авторитарными стратегиями управления. При этом прежние представительные многопартийные системы должны, с одной стороны, посредством инсценированной в них самих “экспертократической” трансформации установить новое равновесие власти между старыми и новыми руководящими слоями, а с другой стороны, подчинить лишенный возможностей политического участия пролетариат массовому консенсусу, созданному прежде всего с помощью СМИ, и успокоить его. Появляются новые виртуальные миры СМИ, которые заслоняют взгляд на общественные реалии, чтобы тем самым устранить главную предпосылку для политико-освободительного действия.





“Относительное перенаселение” как предпосылка нового режима накопления





...На основе эмпирического анализа англо-ирландского хозяйственного цикла после 1846 г. Маркс 20 лет спустя установил, что в процессе экономического роста замечается снижение роста живого труда, превращенного в переменный капитал. Происходит прогрессирующее образование относительного перенаселения (26), поскольку рабочий класс в результате созданного его руками в предшествующий период накопления и обусловленных этим технических и ценовых изменений постоянного капитала (27) “в растущем объеме производит средства своего собственного относительного излишества”. Из этого, относительно меньшего количества рабочих выжимается растущее количество труда. Сверхэксплуатация занятой части рабочего класса увеличивает его незанятый резерв, а рост этого последнего, в свою очередь, усиливает нажим на труд в сторону переработок и подчинения диктату капитала. Это и вызываемое таким образом падение размеров зарплаты ускоряет процесс накопления, в котором затем часть относительного перенаселения поглощается, так что заработки на какое-то время снова увеличиваются. Таким образом, колебания зарплаты рабочих регулируют расширение и сокращение промышленной резервной армии, которая действует как главная основа спроса и притока труда и, следовательно, должна считаться важнейшим условием накопления капитала. Так расширение капитала и общественного богатства от цикла к циклу вызывает дополнительный рост нищеты, а пролетариат в целом все теснее привязывается к капиталу. Соответственно, источники и формы проявления относительного перенаселения все больше разнятся. Ее “текучая” (смена поколений, замена мужчин на женщин и детей) и “застойная” (нерегулярно занятые) части делают возможным ускоренный износ активной армии рабочей силы, к которой они функционально принадлежат. Напротив, проистекающее из индустриализации сельского хозяйства “скрытое” перенаселение служит постоянным источником его пополнения, а пауперизм (нищенство, - прим. перевод.)... представляет собой всеобщий “дом инвалидов активной армии рабочей силы и мертвый вес промышленной резервной армии”. На следующем уровне своего анализа Маркс установил, наконец, что именно эта взаимосвязь между промышленной резервной армией, зарплатой и повышением уровня эксплуатации труда, в совокупности с другими факторами, может задержать тенденцию к падению норм прибыли (28) и на время даже обратить ее вспять.



Уже самый поверхностный взгляд на социально-экономическое развитие последних 20 лет показывает, что столь часто оспариваемой марксовой теории обнищания суждено возвращение. То, что Маркс исследовал на примере экспансии британского капитализма, сегодня происходит на мировом уровне, и фабрики мысли современного капитализма уже около 15 лет признают и как само собой разумеющееся обсуждают феномен глобального относительного перенаселения. В настоящее время 120 миллионов человек официально являются безработными, из них 38 миллионов в странах ОЭСР и 20 миллионов в странах ЕС. 200 миллионов детей прикованы к главным образом несвободным трудовым отношениям. 150 миллионов “лишних” людей мигрируют внутри своих стран и континентов и между ними. Около 500 миллионов живут ниже уровня нищеты, только в Латинской Америке и Африке их число возросло до 180 и 200 миллионов человек. 700 миллионов работников считаются неполностью занятыми и выживают за счет дополнительных заработков в “формальном” секторе производства, как “самостоятельные работники” или в “потовыжималках”, приукрашено именуемых “неформальным сектором” (29). Это относительное перенаселение служит резонансной почвой для новых методов наступления на сокращающуюся повсюду, кроме Юго-Восточной Азии, “активную армию рабочей силы”, а также для всеобщего осуществления измененных трудовых отношений. И при внимательном рассмотрении оказывается, что возвращение к предположениям Маркса о современном ему относительном перенаселении вполне может помочь эмпирическому постижению и терминологическому выражению куда более драматической, теперь уже всемирной и во многом совершенно новой взаимосвязи между промышленной резервной армией и режимом накопления.



Начнем со “скрытой” части резервной армии труда. Продвижение капиталистических отношений в сельском хозяйстве постколониальных стран началось уже в 60-е гг., однако с тех пор оно все более усиливалось. Новые методы агротехники, ирригации и “биореволюции” семенного фонда вкупе с падением мировых цен на сельскохозяйственную продукцию все больше отбрасывают на обочину самообеспечивающееся крестьянское производство. Повсюду на трех континентах за его счет распространяются ориентированные на экспорт монокультуры агропромышленного комплекса. Мелкие и мельчайшие крестьянские семейные хозяйства имеют все меньше земли и самостоятельно получаемого дохода. Они все больше становятся поставщиками батраков, сезонных рабочих и мигрантов в расширяющемся аграрно-капиталистическом секторе и в сфере первичного производства промышленных плантаций. Так происходит с обитателями эхидос Мексики, которые до отмены их сельского общинного владения (эхидо) перед заключением соглашения НАФТА еще могли дополнительно держаться за свои парцеллы как за убежища от скрытой безработицы. Так происходит и с 800 тысячами сельскохозяйственными сезонными рабочими Чили, еще до этого потерявшими свои участки и абсорбироваными строго иерархическими рынками занятости на условиях неполного рабочего времени. Как и в Латинской Америке, аграрно-капиталистическая маргинализация и вытекающее отсюда ползучее “высвобождение” почти “естественно” протекает почти по всей капиталистической периферии. Но есть и более вопиющие примеры. К ним относятся широкомасштабные проекты развития Всемирного банка и его континентальных ответвлений, которые принудили к “переселению” миллионы сельских жителей. В Южной Африке насильственные изгнания целых деревенских общин и последующее принудительное привлечение их обитателей к деятельности в качестве рабочих-мигрантов продолжались до начала 80-х гг. Наиболее крупная аграрно-капиталистическая трансформация началась в те же годы в Китае, когда “коммунистическое” руководство отказалось от экономики “народных коммун”, передало землю крестьянским семьям и таким образом положило начало аграрно-индустриальному развитию, которое согнало с земли 150 миллионов человек. Противовесом этому медленному вовлечению в мировую систему хозяйства последнего “постсоциалистического” арьергарда оказываются 100 миллионов семей мельчайших крестьян на ее периферии - в общей сложности около полумиллиарда человек. Не имея достаточно земли для того, чтобы обеспечить себе сколько-нибудь сносное существование, они все же кое-как стабилизируют “скрытую” часть относительного перенаселения, за счет собственных земельных участков. Однако получаемый ими семейных доход упал ниже уровня нищеты, и они вынуждены вступать в капиталистические трудовые отношения за крайне низкую плату и подчиняться “принудительной торговле” с аграрными капиталистами, заимодавцами и местными несельскохозяйственными предпринимателями (т.е. производить изделия на продажу для крупных фирм или землевладельцев по диктуемым им ценам, - прим. перевод.).



В результате сочетания аграрно-капиталистической экспансии и кризиса в течение 20 лет более чем 150 миллионов человек дополнительно мигрировали в городские агломерации периферийного капитализма в попытке увеличить падающий семейный доход за счет несельскохозяйственных источников. От надежды проникнуть в “формальный” (как он стал тем временем называться) сектор постколониальной системы им пришлось быстро отказаться. Они натыкались на городское трудящееся население, все больше вытесняемое из случайных заработков в сжимающемся “формальном” секторе, захватывающее городскую периферию в качестве “сквоттеров” и подвергающееся новой сверхэксплуатации на испытывающих недостаток капиталов, бедных в техническом отношении и трудоемких микро-предприятиях. Только в Латинской Америке между 1982 г. и 1992 г. в “бариос” и “фавелы” (30) городских агломераций переселились 76 миллионов пауперизированных людей (включая пороговые страны, о чем ниже). В этих изменившихся структурах “застойной” промышленной резервной армии они и закрепились самыми разными путями, причем число занятых в таких структурах к началу 90-х гг. возросло во всем мире до 300 миллионов. Вначале в режим “потовыжималок” в “бариос”, “фавелах”, “банлье”, “сламах” попали взрослые младшие сыновья, затем дочери и, наконец, дети. В зонах депрессии в предсахарской Африке произошло далеко идущее уравнивание условий их жизни и труда с условиями жизни и труда населения, работающего по найму в рушащемся “формальном” секторе, причем существовавшее в предшествующее десятилетие противоречие в развитии между городом и деревней (31) исчезло и возникло постоянное перетекание между городскими и сельскими районами (циркулярная миграция). Если в зонах стагнации, таким образом, преобладающим явлением стали “неформальные” производственные отношения с 70-80% всех занятых, то в непороговых странах Азии и Латинской Америки с долей “неформальной” занятости в 50-60% утвердилось разделение труда в соответствии с иерархией поколений и полов. Наиболее низкооплачиваемые работы с самым длительным рабочим временем и тяжелыми условиями труда достаются преимущественно детям и женщинам, работающим на дому, которые изготовляют прежде всего одежду, дешевый ширпотреб и деликатесы. Мужчины - “самостоятельные работники” и поденщики - работают мелкими торговцами, продавцами на рынках, строительными рабочими, ремесленниками в ремонтных мастерских, транспортными рабочими. Но все они чем дальше, тем больше связаны со структурами мирового хозяйства через широко разветвленные цепочки эксплуатации. При этом связи с ориентированным на экспорт “формальным” сектором интенсифицируются удивительно быстро. Во многих отраслях экономики растущие периферийные рынки труда на основе неполной занятости вместе с эксплуататорскими структурами индустриальных плантаций продуктов питания и деликатесов играют роль важных периферийных ресурсов для оптимизации производства, ориентированного на международные нужды. По сравнению с их объемом, отношения эксплуатации в работающих на мировой рынок фабриках “экспортных производственных зон”, считающиеся гораздо более интенсивными, все еще предстают как второстепенные явления - своего рода снятие пенки с испытывающего недостаточную занятость рабочего потенциала развивающихся стран. Правда, темпы их роста со времени бума в китайских “свободных зонах” стремительно возросли (32). (В начале 70-х гг. в “свободных экспортных производственных зонах” работало 50 тысяч человек, в 1986 г. - уже 1,8 миллионов. Количество таких зон в развивающихся странах между 1975 и 1985 гг. удвоилось с 79 до 173).



В пороговых странах Латинской Америки, Южной Африки, Ближнего Востока и Юго-Восточной Азии урбанизированное “скрытое” перенаселение с 70-х гг., напротив, натолкнулось на промышленные производственные отношения, на которые наложило отпечаток неолиберальное “разжижение” частью значительных ядер активной армии рабочей силы. Их дальнейшую судьбу в значительной мере определяло их включение в новообразующиеся сектора структурной низкой занятости и подчинение им. В случае Латинской Америки это означало, к примеру, что они уже не могли связываться с центрами управляемого импортозаменяющего производства, а вместе с массой прекаризованных промышленных рабочих положили начало сложному симбиозу выживания, завладели периферией агломераций больших городов и были подсоединены к сетям “неформальных” трудовых отношений, как и в зонах депрессии на трех континентах. Таким образом, различные формы негарантированных трудовых отношений - бразильские “бискатейрус” как вариант самостоятельного квалифицированного труда, уличные дети из разбитых бедных семей, поденщики, работники, занятые во время кампаний, и странствующие рабочие, женщины-надомницы - столкнулись с хитроумным, пронизанным иерархией режимом рынка труда, на который сперва наложила отпечаток прекаризация прежде социально гарантированных отношений наемного труда. Чем в большей мере такие отношения становились нормой - а в большинстве пороговых стран Латинской Америки они охватывали в начале 90-х гг. более половины всего потенциала рабочей силы -, тем больше они способствовали “разжижению” и переформированию в целом сокращающегося промышленного рабочего класса. Как показывает пример лежащей на границе США мексиканской зоне “макиладор” (33), нормы экстенсивной сверхэксплуатации, осуществленные в отношении “застывшей” части промышленной резервной армии, переносятся на более молодой рабочий класс и одновременно увязываются с действующими в этой сфере механизмами в общее интенсивное повышение уровня прибавочной стоимости.



Если в случае Латинской Америки эта взаимозависимость структурной низкой занятости и “разжижения” активной армии рабочей силы осуществилась только в приватизируемых сферах бывшего государственного сектора и в новых экспортных поясах Аргентины, Бразилии, Чили и Мексики, то в развивающихся диктатурах Юго-Восточной Азии она стала преобладающей нормой. Наиболее мобильные и производительные группы также стабилизировавшегося там “неформального” сектора не только мигрировали на испытывающие бум фабрики, работающие на мировой рынок, и на реорганизуемые индустриальные плантации, но и были абсорбированы новыми сетевыми предприятиями текстильной, сталелитейной, автомобильной и металлообрабатывающей промышленности в ходе систематически проводимой политики индустриализации. При этом большая часть из них отнюдь не утратила клейма предыдущей аграрной или городской низкой занятости. Деспотический и хвастливый “периферийный фордизм” юго-восточно-азиатских пороговых стран использовал такую особую переходную ситуацию в процессе формирования пролетариата, копируя как модель для ускоренного, догоняющего роста флексибилизацию (34) японского режима накопления, начатую после кровавого разгрома промышленных профсоюзов СОХИО. (В исследованиях о примерном характере японского режима накопления походя упоминается, что он утвердился как ответ на массовое рабочее движение, достигшее своего апогея в 1973-1974 гг. и закончившееся к началу 80-х гг. со стратегическим поражением промышленных профсоюзов СОХИО. Таким образом, “тойотизм” с самого начала был особенно бескомпромиссным вариантом контрнаступления против рабочих и социальных бунтов с конца 60-х гг.) (35). “Неформальный” сектор все больше превращался в иерархическую систему трудовых контрактов, так что уже на самой первой фазе развития предпринимательства более половины подготовительных заготовок перекладывалась на субконтрактников, “потовыжималки”, ремесленников-надомников и самостоятельных работников. При этом не играло роли, подлежали ли трудовые отношения нормативной охране (Индия, Пакистан), оставались в значительной мере нерегулируемыми (Гонконг, Малайзия, Сингапур), или же придавали догоняющему росту характер “кровавого тейлоризма”, напоминающего об отношениях, существовавших при нацистской диктатуре (Южная Корея, Тайвань). Важно было только одно: очевидная эффективность уровней эксплуатации. Новообразованный рабочий класс впервые бросил стратегический вызов этому юго-восточно-азиатскому методу перенесения эксплуататорских структур низкой занятости на гибко децентрализованные сети самого различного присвоения неоплаченного рабочего времени в конце 80-х гг. Однако, вместе с японским примером, он был объявлен образцом для всего мира.



Если в исследованных до сих пор случаях “унаследованные” от прошлого цикла и усилившиеся с тех пор процессы разрушения социальных корней в сельском “скрытом” перенаселении оказывали массированное воздействие на обусловленное дерегулированием формирование промышленной резервной армии в развивающихся и пороговых странах, то в своих собственных центрах капитализм создал относительное перенаселение преимущественно “эндогенно”. Правда, за последние 20 лет следовавшие одна за другой волны миграций с Юга на Север, а затем с Востока на Запад форсировали тенденции к образованию экзогенного (36) относительного перенаселения и в метрополиях, с начала 90-х гг. они были в значительной мере пресечены. Эти поколения иммигрантов, безусловно, усилили тенденции к прекаризации трудовых отношений и в Японии, США и Западной Европе, но “неформальный” сектор до сих пор не стал там доминирующим. Определяющим был и оставался навязанный финансовым капиталом стратегический демонтаж реальных инвестиций, о котором мы уже говорили выше, - с целью усмирить рабочие выступления и утвердить в решающих точках размещения производства новый порядок относительно низкой занятости, который затрагивал весь пролетариат. При этом финансовые рынки и находящиеся под их господством транснациональные предприятия все в большей степени могли опираться на непосредственно предшествовавшие этим процессам перестройки в пороговых странах и на периферии и, с одной стороны, все более гибко принимать решения об инвестициях, пользуясь возможностью убежать в эти страны, а с другой, объявить радикализированные отношения на рынках труда и условия извлечения прибыли на периферии и на полупериферии нормой для всего мира.



На примере США можно показать, каким многослойным был этот процесс, пока он, наконец, не утвердился повсюду. В центре происходящего на протяжении всей эры Рейгана стояло наступление предпринимателей на цитадели профсоюзной мощи, причем решающую роль играли как раз подвергшиеся дерегулированию транспортные и телекоммуникационные концерны. Во многих случаях - например, в “Истерн Эйр Лайн” - целые предприятия были разрушены и разгромлены финансовыми спекулянтами, или - в случае с концерном “AT&T” - стратегические отделения были перенесены в пороговые страны. За этими громкими событиями последовал исход целых отраслей экономики в “свободные от профсоюзов” государства Юга, в то время как на компьютерных предприятиях Силиконовой долины взяли пример с раннее применявшейся репрессивной кадровой политики, основанной на иерархии по признаку пола, в комбинации, прежде всего на японских транснациональных предприятиях автомобильной индустрии, с самодисциплинирующими функциями группового труда. Эта разнообразная дестабилизация рабочего класса в Центре и разрушение профсоюзов стали, в конечном счете, возможны, поскольку социальные гарантии его существования, такие как страхование по болезни и пенсии по старости, привязаны к предприятиям. Кроме того, и без того рудиментарное страхование по безработице было в значительной мере демонтировано администрацией Рейгана. Трудовым коллективам после поражений оставался лишь путь “взаимных уступок”: согласия на ухудшение условий труда в обмен на отмену запланированного закрытия подразделений и предприятий.



Это “разжижение” активной армии работников сопровождалось систематическим преобразованием социальных программ благосостояния 60-х - начала 70-х гг. Была провозглашена философия “функционального гражданства”: кто претендует на блага социального трансферта, должен компенсировать это трудом. “Велфэр” (“благосостояние”) сменился “уоркфэром” (от “уорк” - “работа”), и все безработные, отказывавшиеся от штатных и местных программ занятости, обрекались на уровень “внеконтрактной работы”. Результатом стала тесная увязка быстро разраставшихся в ходе рецессий “застойных” секторов - лиц с неполной и негарантированной законами занятостью и “самостоятельно занятых”, которые, прежде всего в случае с черными рабочими-мужчинами, дополнительно сталкивались с также расширявшейся сферой “потовыжималок”, включавшей волны иммигрантов из Центральной Америки. В итоге наступило драматическое падение реальных заработков во всех секторах пролетариата, в сочетании с увеличением рабочего времени и ухудшением условий труда. Новым было, прежде всего, то, что на основе прочно укоренившейся системы низкой оплаты труда “гибких рабочих” возникла иерархическая цепочка получения прибавочной стоимости, возродившая внутри самих ведущих капиталистических метрополий все исторически известные формы эксплуатации и связавшая их друг с другом. Только в стране, где системы социальных гарантий всегда отставали от других кейнсианских механизмов регулирования, можно было с отказом от рецепта полной занятости столь бескомпромиссно направить частичные функции промышленной резервной армии на сверхэксплуатацию, использовать их для навязывания дисциплины активной армии работников и обречь безработных на массовую нищету на фоне чудовищного общественного богатства.



Только теперь выявилось, что этот вариант использования относительного перенаселения для утверждения нового режима накопления все больше задает тон процессам в других странах развитого капитализма. Доказательством тому стали параллельно протекавшие процессы в Англии (оказавшие большое воздействие и влияние на континентальную Европу). Тэтчеризм на удивление похожими методами в ходе примерных конфликтов разгромил рабочее движение и ликвидировал гораздо более развитую, чем в США, систему социально-государственного регулирования. Во-вторых, следует констатировать, что институты координации ведущих индустриально развитых стран - прежде всего, Организации экономического сотрудничества и развития - все больше принимают модель США и разрабатывают программы постоянной мобилизации незанятых или неполностью занятых частей пролетариата с помощью “уоркфэра” вместо “велфэра”, чтобы таким образом ускорить переформирование активной армии работников. Даже такие страны, как ФРГ, где, если верить газете “Интернэшнл геральд трибюн”, кейнсианский пакт с высокой оплатой труда в “раю для рабочих” все еще остается в силе, ощутимо движутся в этом направлении. Во Франции идет демонтаж обеспечивающей воспроизводство системы минимальной гарантированной зарплаты, которая еще сохранилась после “социалистического” дерегулирования (37).



Напротив, японский вариант переориентации, который я сам долго переоценивал, как показывают процессы развития последних лет, все больше демонстрирует свою нефункциональность. Очевидно, невозможно сохранить модель интегрированного в предприятие-общину наемного работника крупных концернов с гарантированной занятостью до 55 лет в среднесрочный период низкой занятости, поскольку, с одной стороны, менталитет нового поколения рабочих все больше отвергает тотальную модель предприятия-общины, а с другой стороны, цепочки эксплуатации, закрепленные в конгломератах концернов, - от привилегированных поставщиков до “потовыжималок” самой низкой категории - не могут из-за принуждения к экономической флексибилизации удержаться без посредничества рынков рабочей силы. Но это означает, что и в “бастионе Японии” происходит открытие рынков труда и утверждается тенденция к гибко иерархической промышленной резервной армии, которая превращается в решающий рычаг для укрепления нового режима накопления. Таким образом, и в метрополиях растут “неформальные” сектора “сламов”, городов-спутников и “банлье”. “Нетипичные” до сих пор негарантированные трудовые отношения в тенденции становятся нормой и определяют сейчас в среднем более трети всех отношений занятости в странах Организации экономического сотрудничества и развития. Новые качественные явления пауперизма, “уоркфэра”, “гибкой работы”, иерархического разделения труда по признаку пола, “самостоятельной работы” и “разжижаемой” активной армии работников все больше связывают рабочий класс капиталистических центров - при всех сохраняющихся и даже углубляющихся различиях в доходах - с пролетариатом пороговых стран и трех континентов (то есть Азии, Африки, Южной Америки, - прим. перевод.).



Что же однако произошло и происходит с пролетариатом “постсоциалистической” сферы? Он избавился от Дьявола, чтобы попасть в руки Вельзевула. За переплетением разбазаривающего ресурсы планирования и скованных трудовых отношений наемные работники сельского хозяйства и индустрии в “реальном социализме” пользовались известной самостоятельностью. Заработная плата платилась не за результаты работы, а за присутствие на рабочих местах. К тому же широко - хотя и на низком уровне - гарантированное социальное воспроизводство подкрепляло “теневые отношения” между пролетариатом и хозяйственной номенклатурой. С точки зрения “снизу”, архаический государственный капитализм во всех его разновидностях поддерживал некий неписаный социальный пакт с пролетариатом.



С этим застывшим нищенским вариантом административной экономической системы Китай покончил с начала 80-х гг., когда раздробление “народных коммун” на крестьянские семейные производства положило начало регионально дифференцированному аграрно-индустриальному развитию и одновременно согнало с земли стремительно увеличившееся количество населения (относительное перенаселение). Из 750 миллионов аграрных пролетариев, “отпущенных” из “народных коммун”, до сих пор около 100 миллионов пустились в странствия. Наиболее молодые и мобильные слои попали в негарантированные и совершенно бесправные промышленные трудовые отношения в 4 прибрежных свободных экономических зонах и на “совместных предприятиях” в городских агломерациях. Большинство, однако, осталось безработными, поскольку с середины 80-х гг. началась фактическая приватизация нерентабельных крупных государственных предприятий, которая положила начало встречной промышленной резервной армии. Так “скрытые” и “застойные” части относительного перенаселения бежали на окраины больших городов (где как из-под земли выросли специфические, “деревенские” варианты сектора “потовыжималок” с населением более 100 тысяч человек) или же в поисках минимального дохода все еще прикованы к железнодорожным линиям и окрестностям вокзалов больших городов. За 10 лет классовые отношения в Китае стали соответствовать ситуации все более включающейся в глобальные условия накопления пороговой страны.



Как мы видели, “высвобождение” пролетариата в частично индустриально развитых регионах Восточно-Центральной, Восточной и Юго-Восточной Европы с 1990-1991 гг. происходило шоковым путем и в массированном масштабе под диктатом неолиберальной рыночной утопии. Государственные предприятия крупной промышленности и сельского хозяйства либо в значительной степени просто уничтожались (наиболее бескомпромиссно в бывшей ГДР), либо разукрупнялись в соответствии с постфордистскими принципами и подчинялись новейшей технологии “промышленного реинженеринга”. В итоге такого смешения дерегулирования и деиндустриализации в течение трех лет возникла массовая безработица, которая, в зависимости от масштабов шока при дерегулировании в отдельных странах (Польше, Хорватии, Эстонии, Венгрии, бывшей ГДР и Словакии), сейчас достигает отметки в 20%. Перспективы выживания этого, сложившегося во многом из центрального индустриального пролетариата относительного перенаселения определяются тем фактом, что на Западе все еще не сформулирована полностью продуманная модель неолиберального “уоркфэра” как своего рода опережающего решения. Для этого все еще нет структурных предпосылок, а потому даже политически вынужденные в последнее время инициативы по сокращению пропасти между “несозидательным разрушением” и минимальным социальным стандартом нового режима накопления институционно оформляются лишь с трудом. Массовое обнищание прогрессирует, и на этом фундаменте в стремительном темпе возникают “неформальные” сектора и сети “самозанятости”, которые еще ждут своего широко подключения к стратегии низкой оплаты и промышленных придатков соседнего капиталистического Запада.



В целом, мы продемонстрировали, что исследованная некогда Марксом связь между относительным перенаселением и накоплением капитала вполне дает возможность примерного аналитического приближения к нынешним тенденциям всемирной репролетаризации классовых отношений (38). В результате бескомпромиссной и успешной политики дерегулирования и аграрной политики было создано относительное перенаселение; его пауперизированная основа которого в виде “неформального” сектора мировой системы вторглась из периферии в зоны депрессии и пороговые страны, а теперь закрепилась и в гетто метрополий. На нее опирается стремительно растущий слой лиц с неполной занятостью, которые вовлечены в самые разнообразные формы негарантированных трудовых отношений (“самостоятельные”, надомники, работники на неполное время, работники по контракту, работники на определенное время) и соединяют сферу “потовыжималок” “неформальной” экономики с “формальным” сектором образования капитала. Его “активная армия работников”, в силу этого, не только испытывает все более острую конкуренцию со стороны “негарантированно” занятых, но и вынуждена в процессе ее форсированного “разжижения” все больше сближаться в структурном отношении с негарантированными, бесправными и подверженными сверхэксплуатации секторами с низкой оплатой труда. Если в одном из сегментов этой чем дальше, тем больше переплетающейся цепочки извлечения прибыли возникает сопротивление или если в нем ощущается необходимость сверхпропорционально снизить расходы на рабочую силу, то для финансистов и предпринимателей открываются все более благоприятные условия для действий. Они могут перенести ставшую “критической” зону производства “горизонтально” - в места с более низкими расходами на рабочую силу, - или опустить ее “вертикально”, поскольку глобализация капитала, вследствие крайнего удешевления транспортных издержек и новых коммуникационных технологий, совпадает и со все большей мобильностью его постоянных частей.



Этими возможностями разжижения всех уровней занятости все в большей мере затрагиваются и высококвалифицированные слои трудящихся. Компьютерные концерны калифорнийской Силиконовой долины, к примеру, закрыли теперь целые проектные отделы в местах размещения своего производства и вновь открыли их в бывших московских исследовательских институтах. Индийские специалисты по информатике всего за одну двенадцатую часть прежних расходов на рабочую силу обеспечивают в компьютерной технологии текущую инновацию программного обеспечения, в то время как трудоемкие массовые компоненты корпуса и деталей изготовляются обученными работниками в свободных производственных зонах периферии. При анализе этих - и других - диверсифицированных в мировом масштабе цепочек извлечения прибавочной стоимости никогда не следует, однако, упускать из виду, что решающей предпосылкой для них стало глобальное образование промышленной резервной армии. Ее отдельные составные части - скрытая, текучая, застойная и пауперизованная, по терминологии Маркса - развились повсюду одинаково в качественном отношении. Они различаются по количественным масштабам и по своим возможностям получения дохода и выживания, в зависимости от уровня развития процесса капитализации от страны к стране, от континента к континенту.



При этом и на сопоставимых ступенях развития наблюдаются существенные расхождения. Так, среди “застойных” секторов промышленной резервной армии в Италии преобладают “самостоятельные работники” (около 35% всех занятых), в то время как в Англии или Германии важнейшей формой проявления негарантированных трудовых отношений стала занятость на неполное время или на определенный срок. С этими различиями контрастируют, в свою очередь, явные тенденции к большей однородности, например, приближение все менее гарантированных нормами социального государства способов существования безработных континентальной Европы к возникшим под принуждением системы “уоркфэра” секторам низкой оплаты труда в Англии и США. Все многообразие новой неполной занятости, равно как и панорама вытекающих из пауперизма внутригосударственных и международных миграций, могут быть в первом приближении сведены к общему знаменателю, исходя из понимания исследованной Марксом связи между накоплением капитала и существованием промышленной резервной армии.



Тем не менее, есть и новые феномены, вызывающие новые вопросы, а частично и позволяющие по-иному взглянуть на прежние дискуссии о классовом анализе.



На первом месте следует поставить тенденцию к изменению структуры рабочего класса с точки зрения иерархии на возрастной и половой основе. По всему миру занятые части пролетариата омолаживаются, дети из пауперизованных сфер включаются в производственные процессы на периферии и полупериферии; в прекаризованных трудовых отношениях по сему миру растет доля женщин. В гораздо большей степени, чем мог предполагать Маркс, капиталисты “неформального” и “потогонного” сектора используют труд детей, считающихся особенно “понятливыми”. Ведь им можно манипулировать еще более гибко, чем женским трудом. Женщины же воспринимаются на всех стадиях цепочки получения прибавочной стоимости как основной рычаг для дерегулирования трудовых отношений вообще и представляют собой в негарантированных секторах основную массу занятых. Таким образом, детский и женский труд, вопреки прогнозам Маркса, окончательно стал уже не зависящей от циклов составной частью режима накопления. Его можно рассматривать как гарантию для почти что увековечения флексибилизированных трудовых отношений. Предпосылкой же для этого служит “социальный консенсус” снизу: на периферии и полупериферии: заработки детей и женщин очень важны в условиях, когда доход рабочих и крестьянских семей сокращается (так как в ситуации жестких патриархальных обществ сверхэксплуатация женского и детского труда является, по крайней мере, в период кризиса, общественно приемлемой), а негарантированная женская работа в метрополиях часто служит единственной возможностью для финансирования неоплачиваемого труда в сфере воспроизводства или для ухода от патриархальных отношений малой семьи. Так возраст, пол и женский труд в сфере воспроизводства в большей мере, чем в предшествовавшие периоды накопления, становятся важнейшими проблемами при переформировании классовых отношений.



С расширением детского и женского труда, во-вторых, связан рост несвободных форм труда. Это, прежде всего, дети и женщины, которые в контексте “принудительной торговли” за счет неоплачиваемой работы по контракту “погашают” долги семьи, вносят арендную плату или “оплачивают” жилье. Но есть и множество дополнительных аспектов, которые накладывают на складывающийся новый режим накопления черты принудительного лишения рынков рабочей силы их товарного характера (decommodification). К ним относится с самых недавних пор вышеописанный переход в метрополиях к “уоркфэру” в отношении длительных безработных, а также тенденция к коммерциализации секторов нового пауперизма, попавших в категорию преступников - здесь также тон задают США с их миллионом человек в системе постфордистского ГУЛАГа (39). К тому же со времени перехода к всемирной дерегуляции усилились тенденции к тому, чтобы в долгосрочной перспективе поддерживать на низком уровне и оплату труда на индустриальных плантациях и в свободных производственных зонах. Для этого давно существующие запреты на организацию профсоюзов сочетаются с продуманными механизмами ограничения свободы. Если Маркс ошибочно считал роль женского и детского труда при образовании капитала скорее второстепенной, то в случае с несвободным трудом он, как кажется, ошибся еще основательнее. Изменяющийся режим накопления - еще раз - доказывает ложность надежды на прогресс, согласно которой капиталистическое развитие во всем мире несет с собой “освобождение труда”.



В-третьих, независимо от уровня развития и места размещения, внутри глобальной цепочки извлечения прибыли распространились трудовые отношения, в которых наемные отношения либо присутствуют в скрытом виде, либо вообще отсутствуют. “Самостоятельный работник” в отношениях с капиталистом уже не обменивает свою рабочую силу на заработную плату, а ставится в положение лица, выполняющего заказ, которое предлагает и продает продукт своего труда заказчику в рамках делового соглашения. Здесь происходит, таким образом, лишение труда товарного и наемного характера (decommodification, desalarisation), что на первый взгляд чуждо вышеописанным тенденциям экономического и внеэкономического принуждения и противоречит им. Однако видимость “депролетаризации” в большинстве случаев является обманчивой, поскольку сохраняется резкое разграничение между “самостоятельными рабочими” и “новыми самостоятельными”, которые, в отличие от “самозанятых” живут не за счет собственного труда, а за счет рабочей силы других как предприниматели или “субконтрактники”. На капиталистической периферии и в зонах депрессии на Востоке “самостоятельные работники” сейчас составляют ядро “неформального” сектора, лишившись работы в дерегулируемом “формальном” секторе экономике. Но и в пороговых странах и метрополиях они - с доходами ниже средних и сверхдлинным рабочим временем - стоят на низкой ступени пирамиды рынка труда, хотя обладают самым разным уровнем квалификации. Речь идет по преимуществу о людях, которые сменили свой социальный статус в попытке убежать от длительной безработицы. В этом отношении они разделяют судьбу “пролетаризирующихся” и “кустарей-поденщиков за свой счет” из прошлых производственных эпох. Эти слои когда-то воспринимались консервативными немецкими социал-экономами как важный барьер против марксистского рабочего движения. Но по сравнению с прежней индустриализацией с ее издателями-ремесленниками, с экономическими кризисами рубежа веков или эпохи Великой депрессии можно установить существенные различия. Сегодняшние “пролетаризирующиеся” уже не являются конъюнктурным или преходящим явлением, они служат важной и долговременной составной частью нового режима накопления. Они приходят уже не из отдельных секторов экономики, а из всех отраслей и включены практически во все сферы машины эксплуатации, особенно в новые растущие отрасли транспорта и услуг. Все это должно служить достаточным основанием для того, чтобы заново рассмотреть их политическую роль. Вместо того чтобы возрождать ощущения исторического фатализма марксизма прошлого, нам следовало бы заняться критическим рассмотрением понятия пролетарского класса, которое во многом не совпадало с реальностью уже до нынешнего упадка рабочего класса крупной промышленности.



Но даже и по принципиальным соображениям следовало бы расширить марксов анализ взаимосвязи между промышленной резервной армией и активной армией работников в процессе накопления. Со всей очевидностью, сегодняшние различные компоненты относительного перенаселения уже не просто воздействуют извне на рабочее ядро в крупной промышленности, “разжижая” его и сбивая зарплату. Они уже сами стали интегральной составной частью тесно переплетенных друг с другом и многослойных отношений эксплуатации, причем теперь сфера пауперизма с ее “неформальным” сектором вносит вклад в производство прибавочной стоимости (40) как его низшая ступень. То, что Маркс в свое время, возможно, справедливо определял как “мертвые издержки” образования капитала, как “инвалидный дом” или “мертвый груз” пролетариата, образует теперь основу и исходный пункт многослойно возвышающейся над ним эксплуататорской пирамиды. Это тем более относится к стремительно растущей и комплексно действующей сфере неполной занятости. Капитализм претендует сегодня во всех формах на то, чтобы “занять” неимущих любого происхождения и вида, интегрировав их в свою цепочку получения прибавочной стоимости. За кампаниями создания все новых секторов с низкой оплатой труда скрывается ни что иное, как попытка в принципе ликвидировать безработное существование неимущих и свести все жизненные проявления пролетариев к индивидуализированной трудовой муке. Ведь если теоретикам и практикам неолиберализма действительно удастся увязать массовую безработицу и пауперизм в многоступенчатую иерархию рынков низкооплачиваемого труда и центральных структур эксплуатации, их модель нового порядка сможет окончательно укрепиться и при полном отрицании “решительных реформ” кейнсианства надолго стабилизировать новый цикл субнормального роста. Вместо “мертвых издержек” нового издания “закона о пауперах” тогда остался бы только пролетариат с неполной занятостью по всему миру с постоянно мобильными и все быстрее заменяемыми ядрами активной армии работников.

Перед лицом этой перспективы было бы уже, вероятно, поздно распознавать метки времени и делать на их основе новые выводы. Главная функция относительного перенаселения состоит уже не только в укрощении центрального рабочего класса извне, а дополнительно к этому - в глобализации эксплуатации до самого низу, вплоть до самого прекаризованного “самостоятельного работника” и последней “потовыжималки”. Одновременно капитал пытается присвоить изменившиеся со времени бунтов 60-х - 70-х гг. поведение и альтернативные воззрения пролетариата на труд (41). Поэтому он более чем когда-либо, экспериментирует с ускоренной сменой поколений, с гибкостью рабочего времени, с использованием “пола и гендера”, с лишением рабочей силы товарного характера (decommodification), с несвободными формами труда, с деколлективированием структуры найма, со скрытыми или вообще отмененными отношениями найма. При этой тенденции к капиталистической демистификации отношений найма отнюдь не происходит эрозии или ликвидации исторически конфликтного процесса превращения живого труда в переменный капитал, а только индивидуализация и другие методы маскировки угнетения, с тем чтобы как можно более всесторонне и гарантировано увеличивать прибавочную стоимость. В свою очередь, кажется, созрело время для того, чтобы окончательно отложить в сторону марксистскую теорию классовой борьбы, зацикленную на свободных трудовых отношениях в крупной промышленности, с преобладанием мужского труда. Мы должны найти выражение для нового соотношения между альтернативными трудовыми потребностями и изменившимися методами капиталистической стратегии подчинения, как они проявляются в понятийных парах: свободные - несвободные, несамостоятельные - самостоятельные, оплачиваемые - неоплачиваемые, построенные на основе иерархии по принципам поколения и пола трудовые отношения. Необходимо актуализированное и методически расширенное понимание классового антагонизма, которое охватывало бы все компоненты изменившихся с 70-х гг. и одновременно столь разнообразно дифференцированных структур эксплуатации. Только так отрицание утвердившегося по всему миру режима накопления вообще может снова разработать конкретные социально-революционные проекты.

Постфордизм - тойотизм - промышленный реинженерннг: к реорганизации капиталистического процесса производства за последние 20 лет

С начала 70-х гг. мы столкнулись с множеством инициатив со стороны менеджеров и фабрик мысли капитала с целью восстановления рентабельности в сфере производства. Предлагались и опробовались самые различные принципы с тем, чтобы взять под контроль неповиновение промышленного рабочего класса и восстановить нормы прибыли, диктуемые стремлением владельцев финансовых состояний к ликвидности. Для этого были необходимы описанные выше изменение общих макроэкономических условий и в еще большей мере - дисциплинирующая функция увеличившейся почти повсюду промышленной резервной армии. Тем не менее, несмотря на эти ощутимые “предварительные достижения”, столкновение с трудовыми коллективами предприятий протекало отнюдь не гладко и не триумфально в пользу капиталистов. Явным доказательством этому могут служить хотя бы быстро меняющиеся модели, почти сезонные чередования новых стратегий менеджмента и, не в последнюю очередь, перекрещивания избранных путей. По своему техническому и стоимостному строению (42) реально инвестируемый капитал, несмотря на все тенденции к горизонтальной и вертикальной мобильности, все еще наименее мобилен и наиболее последовательно вовлечен в столкновение с живым трудом. Удастся ли капиталу действительно обеспечить новый цикл тройного - технического, в сфере организации труда и стоимостного - подчинения рабочего класса, будет определяться, в конечном счете, все еще на уровне предприятий. Исход конфликта на предприятии между рабочими и капиталом служит решающим, окончательным испытанием того, насколько утвердится новый режим накопления, пока он, хотя бы в ограниченных масштабах, может опереться на “согласие” со стороны самих рабочих.

В течение 70-х гг. в более или менее развитой части капиталистического мира вначале преобладали тенденции к преимущественно технологическим изменениям непосредственных производственных отношений. Чреватые возникновением конфликтов подразделения с их по большей части тяжелыми и вредными для здоровья условиями труда автоматизировались, в автомобильной промышленности, к примеру, - сборка кузовов, лакировка и тяжелые работы. Речь шла о “жестких” фазах автоматизации. Они часто соответствовали требованиям рабочих о машинной замене тяжелого труда и не могут на этой фазе рассматриваться однозначно как “технологическое наступление” на трудящихся. Скорее, технология выражала изменение социальной ситуации, которое частью завершило производственный конфликт прошлого, а частью переносило его на иной уровень. Соответственно в ходу были надежды на преодоление проблемы синих воротничков (43) в духе консенсуса. Профсоюзные объединения, заботившиеся о том, чтобы вернуть себе свои функции социальной интеграции, и близкие к ним социологи пропагандировали всеобщую престижность содержания труда и “гуманизацию труда”. Часть предпринимательского лагеря также выступала за новое “качество трудовой жизни”: улучшение условий труда должно было идти рука об руку с технологическими преобразованиями, снизить равнодушие, повысить качество изделий и таким образом снова сделать рентабельными сооружения и инвестиции. Те, кто не был доволен этим более или менее социально-партнерским уклоном, могли надеяться на широко распространенный прогноз, в соответствии с которым возможности для радикального решения рабочего вопроса в промышленности обозначатся уже в ближайшем будущем с переходом к полностью автоматизированной фабрике, без живого труда (44).

С начала 80-х гг. подход изменился. Под влиянием всполохов воинствующих атак предпринимателей в Италии, Англии, США и некоторых пороговых странах, а также утвердившегося тем временем по всему миру режима высоких процентных ставок концепция автоматизации, более или менее основанная на социальном партнерстве, натолкнулась на свои границы. Тем не менее, дальнейшее развитие определяли, в основном, внутренние факторы. По сравнению со все более дорожающим использованием капитальных вложений производительность труда отставала. Программы “обогащения” условий труда уступили место резким указаниям менеджеров на то, что трудовые коллективы также должны нести ответственность за сохранение своих рабочих мест. Технологическое вмешательство в структуру производства также приобрело иной характер. “Жесткая” практика автоматизации делалась все более “гибкой” с помощью использования электронной обработки данных. Стратегические пункты контроля должны были образумить трудовые коллективы с помощью компьютеров, эффективных центральных счетных устройств. Одновременно крупные предприятия США, Японии и Западной Европы приступили к горизонтальному перемещению трудоемких сфер. Но ожидавшегося скачка рентабельности не произошло. Многим трудовым коллективам удалось накопить новые производственные знания и использовать свою выросшую по этой причине силу для контроля над производством, сопротивляясь против производственной иерархии и добиваясь улучшения условий зарплаты. Если в отдельных случаях стратегия капитала оказалась в значительной мере успешной, то в целом не удалось автоматизировать сферу монтажа и использовать против работников компьютерный контроль над производством. Интеграция конструирования, калькуляции, управления изготовлением и сбытом на основе электронной обработки данных также повсюду провалилась. Тем самым оказалась блокирована и очередная попытка восстановления рентабельности главным образом за счет технологического обеспечения. Мечта менеджеров о технократическом завершении требования Тейлора об экспроприации и ликвидации не поддающегося расчету рабочего знания не осуществилась, а левые смогли, в свою очередь, похоронить свои ужасные видения доведенного до предела “технологического насилия”. В вязкой, подспудной войне трудовые коллективы крупных предприятий снова смогли отстоять свои позиции, и разрыв между ними и руководством предприятий стал еще больше.

Неудивительно поэтому, что лагерь предпринимателей и работающие на него интеллектуалы вскоре объявили о том, что с преимущественно технологическим и капиталоемким подходом к стойкости центрального промышленного рабочего класса покончено. По всему миру они обратили свой взор на структуры производства, которые характеризовались уменьшением постоянного капитала и высокими нормами прибыли. При этом их взгляд упал вначале на “Третью Италию”, где в 70-х гг. в треугольнике городов Милан - Флоренция - Болонья процветала группа тесно связанных друг с другом мелких предприятий. Здесь некоторые сторонники школы Шумпетера (45) вообразили, что они обнаружили оригинальное решение проблемы и сформулировали широкомасштабный план всемирной реорганизации стагнирующих производственных отношений. Подобно тому, как капитализм XIX века привел к торжеству крупного индустриального производства над ремесленными рабочими, так и теперь следовало принять решение векового значения. Ведь в то время как в период Великой депрессии речь шла всего лишь о всемирном утверждении массового производства, далее подталкивавшегося в США к тейлоризму и фордизму, теперь следовало поставить под вопрос сам способ производства. Как и в “Третьей Италии”, альтернативой предстояло стать “гибкой специализации” в виде рисковых, способных к инновациям и связанных между собой в сети небольших предприятий, которые в борьбе за постоянно меняющиеся рынки все время приспосабливались бы к ним, обновляя свою продукцию. Для этого нужны были высококвалифицированные работники, технологии, применимые к различным способам изготовления, и неутомимые предпринимательские “инкубаторы”, которые бы “созидательно разрушали” фордистских ископаемых - крупную индустрию и социальное государство. Апостолы неолиберального деоегулирования воспринимали все это с удовольствием. Ведь с лозунгом “инновации идут с небольших предприятий” им, наконец, была предложена концепция, вписывавшая сферу производства в их отвязанную рыночную утопию. Вместо государственной промышленной политики теперь было бы достаточно всего лишь налогового перераспределения в виде скидок и вознаграждения за риск, а бесправие трудовых отношений на небольших предприятиях представало как важнейшая возможность, которая открывалась в сфере рынка рабочей силы. Таким образом вошел в моду “постфордизм”. Даже в ФРГ, где философия неошумпетерианского “маленькое - прекрасно” вначале куда сильнее вдохновляла “зеленых” альтернативистов, нежели министерских бюрократов, небольшие предприятия в середине 80-х гг. были полностью изъяты из сферы регулирования трудового права. (На предприятиях с менее чем 5 занятыми нет защиты от увольнения, отсутствует производственный совет, а со времени введения новой редакции закона о содействии труду в 1985 г. сняты ограничения по срокам на временную занятость). В Италии же в конце 80-х гг. насчитывалось уже 2 миллиона “микро-предприятий” с 5 миллионами занятых.

Когда профессора Массачусетского технологического института Piore и Sabel опубликовали это новое “спасительное учение” в форме популярной книги, объект их любви уже находился в состоянии глубокого кризиса. В Италии, США, Англии и ФРГ до середины 80-х гг. две трети всех “вновь созданных” проектов ради выживания провалились в течение 5 лет, независимо от того, шла ли речь о “дочерних предприятиях”, привилегированных проектах (franchising), группах “ассоциативных работников”, “вольных стрелках”, свободных субконтрактниках или “самостоятельных работниках”. Но остальные выжили, причем проекты приняли характер “потовыжималок”. Правилом стал 14-часовой рабочий день с целью выровнять контрактные доходы и зарплату. Одновременно с этим нарастала тенденция к отмене отношений найма. Предприниматели и заказчики перекладывали весь социальный риск на плечи занятых, но этот переход к лишению трудовых отношений наемного характера отнюдь не был связан с “детейлоризацией” производственных отношений. Скорее пробил час финансистов и большого бизнеса: они взяли под свое крыло часть “микро-предприятий” и подняли их до уровня средних поставщиков. Широкая же масса их была подвергнута процессу финансово-организационной предпринимательской централизации без соответствующего вертикального включения в производственные единицы. Так сформировалась новая структура сетевых предприятий с сознательно низким уровнем капитализации типа Бенеттон (46), иерархических цепочек поставщиков, которые поставляли свои промежуточные продукты олигополии, осуществляющей гибкое накопление, в точно установленный срок и по ценам гораздо ниже рыночных.

Такова была - и есть - реальность расхваливаемого неошумпетерианцами “инновативно-созидательного” разрушения: стоящие вне всякого социального контроля пирамиды эксплуатации как новый тип предпринимательства. Они постоянно растут с середины 80-х гг., поскольку в них устремляются новые и новые субконтрактники и самозанятые из массы безработных. Таким путем и в метрополиях была взорвана геттоизированная экономика “неформального” сектора, до тех пор поддерживавшаяся в основном за счет иммигрантов. И в метрополиях всеобщей основой нового режима накопления все больше становилась смесь из “неформального сектора” и сферы “потовыжималок”. Как мы уже указывали в другом месте, “постсоциалистические” вновь созданные проекты ради выживания в Восточной Европе вынуждены были проделать этот в целом почти десятилетний процесс трансформации постфордистской инновационной Мекки в экономику “потовыжималок” за гораздо более короткий промежуток времени. Их положение отличается от положения периферийных производителей теневой экономики в основном тем, что они, как и в метрополиях, по крайней мере, хотя бы частично все еще могут опереться на социальные сети здравоохранения, обеспечения по старости, образования и помощи бедным. В силу этого в Восточной Европе и во многих странах-метрополиях грань между финансово обеспеченным безработным состоянием, неполной занятостью на вторичных рынках рабочей силы и “неформальным” сектором часто все еще зыбка.

Если идеология постфордизма была таким образом “опробована” в растущих нишах рынка, она не дала ответа на вопрос, как преодолеть продолжающийся кризис рентабельности крупных индустриальных центров. Ведь полностью перевести инвестиции из огромных объектов сферы реального капитала в мелкие ремесленные производственные единицы было и остается невозможным. Скорее произошло иное: речь шла о попытках придать им вместе с поставщиками такую гибкость, чтобы сократить разрыв со сферой сверхэксплуатации на новых сетевых предприятиях или скопировать их структуру в масштабе крупных предприятий. Это, в свою очередь, требовало окончательного отказа от стратегий реорганизации, в основе которых лежали преимущественно технологические и капиталоемкие инициативы, и обращения к интегрированным концепциям менеджмента, делавшим упор на организацию труда и приближавшим структуру предприятий к пирамидальным структурам реального постфордизма с помощью сокращения числа этапов изготовления и с помощью выделения компонентов. Так за модой на постфордизм пришло внимание к производственной структуре японских семейных концернов “дзайбацу”, которые с середины 70-х гг. получали сверхпропорционально высокие прибыли, производили на шефов транснациональных концернов Запада гораздо более сильное впечатление, чем успехи Бенеттона. В то время как высокопоставленные исследовательские группы, прежде всего в автомобильной промышленности, активно занимались причинами успеха экспансии этого “новичка” Трехсторонней комиссии и подписывали первые соглашения о создании совместных предприятий с “Хондой”, “Ниссаном” и “Тойотой”, их фабрики мысли занялись публицистической обработкой “японского вызова”. И стало ясно, что на очереди - заимствование “тойотистской” модели накопления, хотя бы даже ограниченное. Ведь, с одной стороны, следовало замазать лежавшие в ее основе пропасти деспотизма “предприятия-общины”, а с другой, - подготовить почву для согласия с ухудшением условий труда и снижением ставок зарплаты с помощью разжигания дискуссии о “национальной” конкурентоспособности.

Что действительно скрывается за “тойотизмом”, мне самому стало понятно только после интенсивного изучения материала. Речь шла ни о чем ином, как о синтезе нацистской техники умиротворения лишенного профсоюзов рабочего класса с англо-американской стратегией “кадрового менеджмента” - или “профсоюза компании” - 20-х гг., обогащенной возникшими в 50-х гг. в американской ракетной промышленности “кампаниями за качество” (“нулевой дефект”). С учетом такой исторической подоплеки, стратеги капитала “демократического” Запада сочли более умным оставить в покое собственные “традиции” и, вместо этого, воспользоваться опытом наиболее удачливого конкурента на мировом рынке в идеологически-концептуально замаскированной форме. Посмотрим, как был устроен “тойотизм” до своего “кризиса лояльности”, наступившего в начале 90-х гг.

Японский монополистический капитал различным образом разделял рабочий класс на герметически отделенные друг от друга “миры компаний”. Для этого ему, со времени первой кровавой расправы с японским профсоюзным движением в 1953 г., потребовалось более 25 лет, но его менеджерам удалось за это время на всех ключевых предприятиях в ситуации острых конфликтов создать послушные “профсоюзы компаний” или “советы труда и менеджмента” и превратить их в гаранты своего господства. В эти желтые профсоюзы входили только лица с прочной занятостью - но зато принудительно. Помимо крайне низкой базовой ставки зарплаты (часто лишь 15% общего заработка), они получали по достижении определенного стажа ступенчатые выплаты и ежегодные премии, размеры которых заново ежегодно индивидуально определялись менеджментом на основе “оценки способностей”. К этому добавляются социальные услуги, предоставляемые предприятием, такие как заводское жилье, кредиты на постройку собственного жилья, с помощью которых прочно занятые дополнительно привязаны к предприятию вплоть до момента их выхода на пенсию в 55 лет. Внешние механизмы разделения усиливаются тем, что городское и региональное управление мест размещения предприятий чаще всего полностью находятся в руках “дзайбацу”, так что “мир компаний” неизбежно превращается в “страну компаний”. За верхней третью пирамиды трудового коллектива идет слой насильственно неорганизованных в профсоюзы рабочих, которые поставляются внешними фирмами или фирмами, обеспечивающими временное предоставление рабочих рук, на основе договоров на определенный срок и получающими отдельно гораздо более низкую зарплату. В основе пирамиды - люди с негарантированной занятостью со всеми возможными формами незащищенных нормами трудовых отношений. Уже в 70-х гг. они составляли в некоторых отраслях, например, на 5 крупнейших сталелитейных предприятиях, почти 60% трудового коллектива и содержались зачастую принудительно до конца срока контракта в “спальнях компании”. Горизонтальная, опять-таки разбитая на 5-6 ступеней, цепочка поставщиков довершала превращение этой системы вертикального разделения в конгломерат концерна. Занятые в этом конгломерате иногда обеспечивают на основе точно заданных цен, сроков поставок и стандартов качества до 75% суммарного производства. Иерархия эксплуатации простирается вниз вплоть до семейных домашних ремесленных единиц, которые получают лишь 20% зарплаты поставщиков первого порядка.

На фоне этой системы трудового “огораживания”, которая, по сравнению с фордизмом, отличалась заметно более низкой долей постоянного капитала и была ориентирована на существование неустойчивых и недозагруженных мощностей, японские предприниматели в середине 60-х гг. развернули программу дополнительного внутреннего разграничения. В “кружках качества” рабочие, имеющие твердые места, обучались чувствовать себя не только отдельными частями “мира компании”, но и рассматривать свою ситуацию с занятостью с точки зрения менеджмента. Лишь здесь нашло свое завершение перевоспитание активистов, социализированных профсоюзами, в передаточный механизм для выполнения целей предпринимателя, подающий риторические и постоянные сигналы-отчеты. Поэтому предприниматели в большинстве случаев должны были еще дополнительно вмешиваться и “направлять”, пока “ястребы” не возобладали в “кружках качества” и действительно не начали постоянную передачу производственных знаний наверх. Как это с тех пор происходит, постоянно исследуется разгромленными кадрами отраслевых профсоюзов. Во многих случаях администрация ограничивается общими заданиями и выжимает из работников определенную квоту рационализаторских предложений. Но нередко решаются и настоящие проблемы менеджмента, например, проблема сверхпропорционального снижения издержек при недозагрузке производства. Не говоря уже об общем опыте бессилия, почти все твердо занятые на крупных предприятиях с конца 70-х гг. проявляют готовность к этому, поскольку последствия их рационализаторских предложений ложатся прежде всего на работников внешних фирм, негарантированно занятых и поставщиков. Но в некоторых сферах сталелитейной и кораблестроительной промышленности иногда даже твердо занятые позволили наполовину рационализировать и перевести на другую работу самих себя, поскольку увольнения с “дзайбацу” среди них практически ограничивались “нелояльными” и профсоюзными активистами. Лидерами “кружков качества” являются по большей части функционеры профсоюзов фирм. Если мы заменим эти желтые профсоюзы термином “Немецкий трудовой фронт”, то в остальном обнаружим соответствие “рабочим комитетам” в нацистской военной промышленности, а “советы по труду и менеджменту” будут аналогичны нацистским “советам доверенных лиц”. Однако то, что в нацистской Германии так и не вышло за пределы экспериментальной стадии, в Японии действовало на протяжении всего цикла накопления в условиях мирного хозяйствования. Отталкиваясь от насильственно насажденных извне мерах разделения, стабилизировались производственные отношения, чьи ставшие всем известными и пропагандируемые инновации - “гибкая фабрика”, “кружки качества” “интегрированное производство”, “тотальный качественный менеджмент”, “своевременность” (just-in-time) (47) и т.д. - без всякого сомнения, восходят к ставшему постоянным перетеканию производственных знаний пролетариата (кайдзен) (48) в каналы менеджмента.



Эта констатация не умаляет достижения инженерно-научных “инкубаторов” качества. Такие люди, как Таиити Оно, изобретатель системы Тойоты, играли большую роль, особенно на начальной стадии. Несмотря на меры внутреннего и внешнего замыкания, принудительная “верность” квалифицированных рабочих первого уровня и в случае Тойоты оставалась бы векселем на будущее. Оно соединил ритмы фордистской конвейерной технологии с моделью “супермаркета”, введя систему контрольных карточек (канбан) (49), позволяющую свести все компоненты и части к одной единице измерения - точной десятичной минуте. Таким образом, ставилась задача обеспечить для центральных производственных пунктов прозрачность процесса изготовления, которая делала возможными постоянные смены размещения и передвижения центров тяжести внутри длинных цепочек поставок. Одновременно можно было обеспечить единый стандарт операции на всех стадиях изготовления, что позволяло из-за отсутствия буферов немедленно выявлять все остановки и потери времени и сделать трудовой ритм чрезвычайно уплотненным. Только после успешного введения этого третьего уровня разделения в сфере организации труда японские менеджеры смогли, наконец, перейти к тому, чтобы спроецировать “кружки качества” на уровень изготовления в виде “бригадного труда”, отводить работникам больше последовательных операций в рамках цикла и в растущей степени передавать функции предварительной работы вместе с функциями контроля и надзора крайне иерархическим производственным группам. Руководители “кружков качества”, бригад и низовых структур профсоюзов фирм, чаще всего совмещающие эти должности в одном лице, стали низшей точкой включения тотального господства на предприятии. Они превратили внутригрупповую конкуренцию наемных работников друг с другом в длительное явление, перевели свое производственное знание в постоянную практику рационализации, довели свою производственную отдачу до крайних границ физической и духовной нагрузки и подвергали всех, кто по каким-либо причинам тормозил производственный поток, санкциям групповой дисциплины и сокращению премий.



Так осуществилась система “менеджмента посредством стресса”, которая смогла так долго работать только потому, что администрация фирм добилась всесторонне гарантированной организационной монополии над трудовыми коллективами. Японский рабочий класс был принужден молчать и покорялся, поскольку долгое время не имел возможности уйти из ада, навязанного ему через “профсоюзы компаний” на низовом уровне. Он был обречен на “верность” действительно “тотальным предприятиям”, которые воспроизводили, на первый взгляд, несокрушимое отождествление с “фабрикой-общиной”. На всех уровнях, в том числе среди прочно занятых, повседневный опыт бессилия в этом тотальном консенсусе все время подтверждался судьбой отдельных “диссидентов”. На некоторых концернах, например, на “Сони”, новое время начиналось с надолго оставившего следы насильственного содержания вновь составленных трудовых коллективов в казармах. И теперь отклоняющееся от нормы поведение или выступления против решений “кружков качества” либо профсоюзов фирм повсюду карались с крайней жестокостью. Ведь без консенсуса, постоянно воспроизводящегося и выполняемого всеми, вплоть до последней поденщицы, система не работает. Она крайне уязвима и может быть выведена из равновесия даже минимальными отклонениями от нормы на периферии. Символические ритуалы, вроде исполнения гимна фирмы, утренних обращений и т.д., как и в нацистские времена, служат поэтому целям постоянной профилактической идентификации индивидуальных “очагов кризиса”. К этому добавлялись ежегодные “оценки способностей” как жесты подчинения целям предприятия. Казалось, будто на наших глазах патология рабочего класса, обреченного в 20-х - 30-х гг. нашего века во многих странах на горькое молчание, сгущается в чудовищный синдром. Эту сторону “тойотизма” следует решительно подчеркивать, чтобы показать, на что стали полагаться менеджеры “свободного Запада” в своих поисках долгосрочного повышения рентабельности в 80-х гг.



Однако когда групповые концепции “гибкого производства” достигли своего пропагандистского зенита, один из рабочих “Ниссана” уже рассказывал на конференции левых профсоюзных групп в Барселоне (1991 г.) о первых явственных трещинах на их родине. Чрезмерный духовный и физический стресс поразил трудовые коллективы и стал очевидной проблемой. Новое поколение рабочих все больше отказывалось подчиняться разграничениям. Практика “just-in-time”, порождая огромный объем транспортных потоков, приводила во все большем числе агломераций к транспортному параличу и разрушала окружающую среду. Возникло новое левое базисное (50) движение - организация временных рабочих и иммигрантов из низшей сферы поставщиков в “коммунальные профсоюзы”. Обо всем этом адепты принципиального решения проблемы рентабельности и слышать не желали, ведь они уже очень сильно приблизились к “японскому варианту”. Заимствование и использование нового японского целительного производственного учения шло в 80-х гг. на трех различных уровнях: во-первых, в самых разных формах экспорта капитала в пороговые страны Юго-Восточной Азии, во-вторых, путем создания совместных предприятий - “трансплантов” в Северной Америке и Европе, и, в-третьих, как собственное достижение всего мирового автомобильного капитала, который при переоборудовании своих производственных объектов действовал как авангард всеобщего внедрения “гибкого производства” (51).



Экспорт “тойотизма”, в котором, наряду с крупными японскими автомобильными концернами, после ревальвации иены участвовали и их поставщики первого и второго порядка, на юго-восточно-азиатской периферии осуществлялся в значительной мере как копирование. Во многих случаях менеджеры использовали при этом этнические конфликты, чтобы разгромить неугодные им профсоюзы, насадить покорные предпринимателям “профсоюзы компаний” и в быстром темпе осуществить соединение мер разграничения с тройным расколом трудового коллектива, главным образом, с помощью политики зарплаты. Параллельно с этим с опорой на “неформальный” сектор воздвигалась цепочка поставщиков. Напротив, “кружкам качества” и связанным с ними мерам подготовки придавалось меньшее значение, и , закрепленные на уровне куда ниже японского заработные платы и продолжительность рабочего времени в среднем в 60 часов свидетельствовали о дополнительных экстенсивных формах эксплуатации. Подобный экстремистский вариант японской модели мог поддерживаться только в условиях политической диктатуры: “профсоюзы компаний” действовали в контексте полицейского надзора и официальных правительственных кампаний за “фабрику-общину” в масштабах всего общества. Поэтому рабочее сопротивление приняло непосредственно политический характер, и это способствовало одновременно слабости этой копии “тойотизма”. Во время южнокорейского “горячего лета” 1987-1988 гг. ее обоснованность была ввергнута в глубокий кризис рабочим и массовым движением и она до сих пор не оправилась от него, что оказало влияние на всю Юго-Восточную Азию. Утвердились базисные профсоюзы, атаковавшие раскольническую структуру зарплат, начиная с низших ступеней иерархии, и начавшие длительный процесс правового оформления условий труда. Чтобы достичь нового “статус-кво”, технократы и менеджеры стран, которые с недавних пор стали называть “новыми индустриальными”, вынуждены были обратиться к практике, выходящей за рамки первоначального “тойотизма”. С одной стороны, они продолжали делать на него ставку, расширяя цепочки “субконтрактов” и направляя сохранившее лояльность меньшинство рабочих в качестве будущих руководителей бригад на повышение квалификации в японские производственные центры. С другой, они согласились на введение индивидуальных заработков, ориентированных на результаты труда, несколько сократили крайности сверхурочного труда и ввели обширные проекты автоматизации и роботизации конфликтных участков. В общем и целом, “тойотизм” был остановлен у своей домашней двери. Следовательно, приходилось искать новые сферы вложения и извлечения прибылей у более удаленных соседей. В своей первоначально юго-восточно-азиатской структуре автомобильные концерны начали, вместе с также затронутыми дестабилизацией иными отраслями, перебираться в Китай, Индонезию, на Филиппины, в Кению и Египет.



Решающее испытание способности “гибкого производства” стать всемирным образцом структуры производства предстояло, однако, в Северной Америке и Европе, что еще в 1981 г. предсказывал Мартин Глэбермэн. Ключевую роль играли при этом “транспланты”, созданные транснациональными корпорациями западной автомобильной индустрии с начала 80-х гг. в виде практики “совместных предприятий”. Добрый десяток таких крупных фабрик до сих пор существует, о 5 из них постоянно сообщают уже ряд лет. При этом выяснилось, что элементарными предпосылками для действия японских методов производства служат ликвидация или отсутствие у трудового коллектива любой способности к коммуникации и действиям. Это имело место прежде всего там, где, как на предприятии “Дженерал моторс” и “Тойоты” “NUMMI” во Фремонте (Калифорния), предшествовавшие массовые увольнения и закрытие предприятия сделали возможным найм полностью нового трудового коллектива, или где, как в Англии, новые фабрики создавались на пустом месте, и менеджеры могли не только, в соответствии со своими принципами, пользоваться массовой безработицей в регионе, но и обеспечить наиболее приемлемому для них профсоюзу организационную монополию на предприятии, выбрав его из целой группы “претендентов”. В этих случаях коллективы оставались неопытными, а профсоюзы - ослабленными или достаточно готовыми к уступкам, чтобы допустить довольно близкое приближение к японскому стилю менеджмента. Представительства профсоюзов на предприятиях со всей очевидностью превратились в придатки отдела кадров.



Но поскольку от других важнейших условий - разграничений, крайне иерархической пирамиды заработков и т.д. - пришлось отказаться, администрация предприятий тем сильнее сконцентрировалась на репрессивных мерах организации труда. Был увеличен темп работы, простои компенсировались переносом на группы, запрещено использование “летунов”, а бригадный труд превращен в инструмент углубленной тейлоризации этапов труда. Большего, нежели точная настройка и уплотнение заданной трудовой практики, группам доверено не было. Таким образом, все компоненты системы могли быть доведены вплоть до самой границы переносимого, и именно отсутствие буферов позволяло мастерам и руководителям групп постоянно присваивать все время возникающее новое знание непосредственных производителей, специализирующихся на определенных сериях трудовых обязанностей. Параллельно с этим “ускорением” внутри предприятия, на традиционно независимых поставщиков были надеты поводья системы “just-in-time”, им навязали новую иерархию и повышенные требования качества. Однако все эти воистину впечатляющие эксперименты удалось продолжить лишь с помощью постоянных угроз (со стороны администрации) закрыть предприятие. Таким образом, она добивалась временного самоотождествления работников с их жутким “миром компании” и компенсировали отсутствие японских механизмов разграничения, не будучи, однако, в состоянии помешать созданию оппозиционного профсоюзного течения. Подобные методы “взаимных уступок” непосредственно на уровне предприятия, разумеется, отнюдь не служат стабильной практикой долгосрочной амортизации объектов и обеспечения цели получения прибыли.



Еще более разочаровал возлагавшиеся на него надежды второй вариант эксперимента с “трансплантами”. Правда, и администрации других новообразованных американских или канадских предприятий получили весьма благоприятные стартовые возможности. Они в значительной мере смирили местные отделения профсоюзов автомобилестроительных рабочих, ввели 6-дневную рабочую неделю, наложили заводские штрафы на “лодырей” и обеспечили быструю работу оборудования после впечатляюще короткого времени освоения. Но почти во всех случаях очень скоро возникли оппозиционные профсоюзные группы, которые - в совокупности с замедлением работы и короткими стачками - постепенно оттеснили этот “контроль над трудом”. На совместном предприятии “Форда” и “Мазды” во Флэт-Роке (Мичиган), к примеру, руководители групп теперь снова выбираются самими группами, сроки, установленные для отдельных трудовых этапов, не должны больше сокращаться, а бригады не принуждаются к компенсации простоев. Если прибавить к этому отвоеванное повышение зарплаты, становится ясным, что несомненно достигнутые приспособления структур предприятия к более гибкой производственной практике, уменьшение капиталоемкости, быстро меняющаяся степень загрузки мощностей и ускорившийся рост производительности не сопровождаются сверхпропорциональным снижением расходов на рабочую силу. Без строжайшего перераспределения способностей к коммуникации и действиям, передачи знаний от трудящихся к менеджменту на японский лад, “тойотизм” не может добиться скачкообразного роста уровня прибылей. Прорыв, о котором говорили с такой эйфорией, не состоялся. Вначале в Южной Корее, затем в метрополиях Запада, а затем и на родине системы “гибкого производства” рабочие поставили ей четкие пределы



Тем не менее, эксперименты с “трансплантами” имели ощутимые преимущества по сравнению с предшествующими техноемкими и капиталоемкими концепциями менеджмента. Для всех тех, кто стремился воспользоваться ею, но по причине больших капитальных размеров своих объектов не мог воспользоваться моделью Бенеттона, отныне открывалась целая копилка идей и концепций, из которой можно было заимствовать компоненты, обещавшие успех в деле приспособления предприятий к более гибким рынкам и повышения производительности труда и уровня эксплуатации. С середины 80-х гг. автомобильные концерны Запада, непосредственно участвовавшие в совместных предприятиях, начали переносить концепцию бригад на свои уже существующие производственные объекты. Они ввели групповой труд, прежде всего, на стыках между изготовлением и контролем качества. Они повысили долю работников предприятия, нанимаемых на ограниченный срок, уменьшили “глубину” производства и установили цепочки непосредственной зависимости поставщиков. На место гибкой автоматизации все больше приходили гибкие трудовые отношения, ведь только так можно было постепенно подточить твердость трудовых коллективов и добиться более интенсивного использования их рабочей силы. В пороговых странах администрации концернов, напротив, использовали и более жестокие меры. Например, после того, как менеджмент “Форда” построил на пустом месте в северо-мексиканском Эрмосильо новую фабрику со сплошным бригадным трудом, работающую на мировой рынок, он приступил к делу и на своем дочернем предприятии в Кауититлане под Мехико, уволил весь персонал, снова нанял его за исключением профсоюзных активистов, подчинил его дисциплине “кружков качества” и обеспечил начавшуюся реструктуризацию с помощью заводского профсоюза, действующего методами мафиозного насилия. Столь же жестоко действовал в последнее время в Мексике “Фольксваген”. Еще более показательны, чем такие громкие события в пороговых странах, незаметные успехи в интенсификации. Руководство “Фиата” объявило о своей приверженности “тойотизму” в октябре 1989 г., французские, шведские и западногерманские автомобильные гиганты последовали за ним на своих предприятиях в метрополиях в начале 90-х.



В настоящее время модели гибкой организации труда “тойотизма” давно уже перешагнули рамки автомобилестроительного сектора. При этом групповой труд, “гибкое производство” и иерархическая организация отношений поставщиков претерпели самые разнообразные изменения. В электронной и текстильной промышленности, к примеру, “бригадный труд” все больше приобретает характер информатизированного тейлоризма, причем соединяются вместе групповой труд и “компьютерное интегрированное производство”. Строительные предприятия, напротив, оценили возможности интенсификации труда с помощью “менеджмента посредством стресса” и экспериментировали с новыми формами обычного бригадного труда. Примеры можно продолжить, особенно в сфере услуг, которой предстоят огромные скачки рационализации (52). В этом широком распространении группового труда важны, однако, качественные феномены: все больше наводятся мосты между постфордистским принципом Бенеттона и теми частично тойотизированными средними и крупными предприятиями, которые до сих пор еще сохраняют вертикальную структуру производства и соответственно “центральные” группы коллектива. Совершенно очевидно происходит конвергенция, при которой осуществлявшиеся до сих пор по отдельности стратегии движутся навстречу друг другу в сторону объединения мелких предприятий в крупно-предпринимательские сети и “гибкости” транснациональных концернов. В тенденции дело идет к образованию нового смешанного типа. Важную роль сыграло при этом, без сомнения, и дерегулирование находящихся в сфере смешанной экономики предприятий транспортного сектора и телекоммуникации. Серджо Болонья недавно так описал наметившийся результат: возникают предприятия в форме звездообразной сети (53), чьим кровообращением служит дешевеющая сфера транспорта. Прежние различия между коллективом-ядром, работающим на основе твердой занятости, и побочными коллективами стираются, равно как и разграничение между центральными структурами предприятия и их поставщиками. В вертикальном и горизонтальном отношении возникают новые иерархии эксплуатации по принципу зарплаты и рабочего времени, а также по степени гарантий трудового и социального права. Параллельно с этим все большая часть прежнего наемного труда превращается в авторитарно индивидуализированные отношения заказа.



Происходит ли таким образом сплав типов Бенеттона и Тойоты в новую структуру производства нового режима накопления? От “тотально качественного менеджмента” европеизированного и северо-американизированного “тойотизма” она явственно отличается тем, что происходит не прогрессирующая оптимизация уже имеющихся производственных отношений, а максимально возможная ликвидация “нормальных” трудовых отношений. Практики “промышленного реинженеринга” не делают секрета из того, что он затронет не только производственные коллективы. Под давлением могущественных ведущих менеджеров крупные предприятия должны быть разложены на руководящие единицы с подчиненными им проектными сферами, ориентированными на производство. Во главе проектов встанут руководители, которые для конкретных заказов будут на временной основе составлять бригады разработчиков, конструкторов, программистов, изготовителей и экспертов по маркетингу. Все, что может быть стандартизировано при реализации отношений клиент-обслуживающий, должно приобретаться, сниматься или арендоваться по мере надобности. От прежней структуры концерна останется и сохранит твердую занятость лишь верхушка менеджмента как планирующая головка и “профит-центр”. Если это последнее слово стратегии менеджмента будет осуществлено, для всех рабочих, а также для сокращенных по рационализации менеджеров всех ступеней иерархии ниже верхушки будут действовать только негарантированные наемные и контрактные отношения. В конце 25-летних дискуссий о предприятиях стояло бы полное разжижение рабочего класса вплоть до самых высших уровней квалификации, который полностью перешел бы в разряд “застойной” части промышленной резервной армии. Сам способ производства стал бы идентичен методу Голливуда. Менеджеры проекта добывают деньги, нанимают актеров, ассистентов режиссера, операторов и техников, и после изготовления фильма возвращаются на рынок, чтобы найти новый заказ. В этом случае способ производства по причине своей чудовищно возросшей гибкости и мобильности был бы максимально приближен к деньгам как наиболее подвижной форме капитала: от супермаркета “Тойоты” и сетевого предприятия Бенеттона к голливудской премьере непосредственно рядом с казино международного финансового капитала. С микроэкономической точки зрения, это было бы, несомненно, гениальным способом оптимизации норм прибыли, поскольку все факторы издержек были бы устранены, насколько это вообще возможно. Но кто защитит капитализм казино и Голливуда от издержек, которые он теперь в максимальной мере взваливает на пролетариат, общество и природу, и которые снова вернутся в его игровые залы и миры СМИ?





Гомогенизация (новая однородность) пролетариата





...Во-первых, на основе всемирного высвобождения относительного избыточного населения на всех стадиях развития капитала пролетариат заново равномерно формируется во взаимоотношениях между промышленной резервной армией, неполностью занятыми и активной армией занятых - структурная гомогенизация посредством ликвидации дохода вне труда (социальных выплат), массовых увольнений в глобальном процессе дерегулирования и аграрно-капиталистического уничтожения натурального сельскохозяйственного производства.



Во-вторых, следует сделать вывод о том, что этот реконструируемый по всему миру пролетариат во всех своих слоях от рабочих современных промышленных групп до негарантированных работников, пролетариев из “потовыжималок” и “самозанятых” “неформального” сектора в тенденции заново структурируется повсюду (в том числе в лишаемых жирка социального государства метрополиях) и принудительно включается в реорганизуемые цепочки эксплуатации (экономическая гомогенизация).



В-третьих, должно быть сделано заключение о том, что в распоряжении транснационального капитала на всех ступенях цепочки получения прибавочной стоимости находится требуемый потенциал рабочей силы во всемирном масштабе (географическая гомогенизация).



Я не разделяю мнение о том, что следует делить мировой пролетариат географически на “первичную” и “вторичную” основные группы, поскольку, в отличие от него, вижу глобальную тенденцию к одинаковой иерархии “первого”, “второго”, “третьего” и т.д. пролетариата во всех точках извлечения прибыли, хотя и в различных пропорциях....



В свою очередь, своим тезисом о гомогенизации я отнюдь не оспариваю того факта, что различия в доходах частью даже возросли в зависимости от стадии развития, что существуют различные степени прекаризации, пауперизации, геттоизации, неодинаковые шансы на выживание. Но, какими бы важными ни были эти различия в нынешней политической борьбе, они имеют лишь количественное значение. Они ничего не меняют в трех линиях качественно новой глобальной тенденции к гомогенизации. Независимо от места в соответствующей стадии развития мирового капитала, повсюду разворачивается спираль репролетаризации, причем для большинства слоев - вниз, ведь даже среди высококвалифицированных слоев все меньше тех, кто “выигрывает от кризиса”. При этом еще недавно считавшиеся невозможными феномены массового обнищания и изоляции возвращаются в метрополии...



В своем реферате (1993 г.) я перед лицом продолжающегося ксенофобского бунта деморализованных молодых пролетариев в Восточной и Западной Германии настаивал на том, что при бесспорной необходимости мобилизации антирасистских действий и принятии контрмер против неофашистов мы не должны упускать из виду социальный контекст этого бунта.



В 1977-1978 гг. я был вовлечен в спор с неоленинистскими группами и антиимпериалистическим окружением РАФ, определявшими тогдашнюю “немецкую осень” (54) как “новый фашизм”, в блок власти которого прочно интегрированы, по крайней мере, нисходящие слои рабочего класса. В итоге этих дискуссий и концентрации активного социального движения на “святынях” атомной промышленности и других объектах технократической гигантомании политическая воля для продолжения ориентированной на действие снизу политики против неолиберальной маргинализации на стороне новых деклассированных слоев населения была в далеко идущей степени утрачена. С конца 80-х гг. “Республиканцы” (одна из ультраправых партий в ФРГ - прим. ред.) были теперь единственными, кто проявил чутье в отношении пролетарской среды бывших “красных бастионов”, разлагавшейся в ходе растворения структур индустриального производства и целенаправленного государственного расселения иммигрантов, и на свой собственный лад обратился к “социальному вопросу” (социальная помощь и улучшение инфраструктуры - только для немцев!).



О подобных процессах сообщается в течение ряда лет со всей Европы, например, из региона Марселя, где неолиберальный “социализм” основательно разрушил пролетарскую среду, после чего (ультраправая, - прим. ред.) партия Ле Пена на долгие годы осталась единственной политической силой, предпринимавшей инициативы по восстановлению узлов социальной связи (55). Политические последствия оказались ужасными: “европейские” иммигранты первого поколения (испанско-итальянские портовые рабочие и безработные) вступили в борьбу против иммигрантов из Магриба и Черной Африки. Но именно поэтому следует настаивать на том, что предпосылкой этого стала великолепно отработанная смена ролей между “социалистами” и “фашиками” в отношении пролетариата: первые с постмодернистским наслаждением разрушали последние остатки пролетарской среды сопротивления, вторые стремились с помощью своих политических рецептов “этноцентрического сообщества” смягчить нанесенные раны в социально-политическом отношении. Сегодня не только неолиберальные “социалисты”, но и более старшие поколения новейшего автономно-антирасистского движения задаются вопросом, правильно ли они вели себя по отношению к процессам деклассирования пролетариата. Повсюду - в Италии, Франции, ФРГ, Испании и т.д. - часто именно неолиберализм “социалистических” партий вместе с разрушением инфраструктуры и разнузданной индивидуалистической пропагандой “расталкивания локтями” породил “народный расизм”, интенсивность которого сегодня, вне всякого сомнения, вышла далеко за рамки расистского массового консенсуса с фашистско-нацистскими диктатурами 30-х гг. (56)



Точно также выглядит дело с “исламским фундаментализмом” на Ближнем и Среднем Востоке. “Стритфайтеры” (57) бунтов против МВФ в Алжире, Тунисе и Каире, восторженно воспринятые в 80-е годы левыми радикалами и антиимпериалистами, сегодня в значительной мере перешли под крыло различных исламских “движений спасения”, которые в течение ряда лет отвечают на разрушение социальных бюджетов развивающихся режимов своей привязанной к мечетям социальной политикой против нищеты. Вне сомнения, этот вновь обретенный “ориентализм” сопровождается страшным сужением жизненного мира для молодежи и, прежде всего, для женщин и европейски образованной части населения. Но это должно вести не к паническому союзу с дохозяйствовавшимися до разрушения всей социальной инфраструктуры неолибералами и модернизаторами-технократами, а к серьезному осмыслению того факта, что на переломы в общественной системе нельзя отвечать толь